Святилище

Подборка статей, посвященная криминальному роману Уильяма Фолкнера Святилище (Sanctuary).

Самая страшная история

В оценке и восприятии критиками «Святилища» поистине роковую роль сыграло утверждение самого Фолкнера, который начал предисловие к роману с заявления, что в его основе лежит «дешевая идея», что он «придумал самую устрашающую историю, которую только можно себе представить», и написал ее в течение трех недель, руководствуясь единственным соображением: коммерческим успехом книги (Faulkner W. Essays, speeches and public letters. New York, 1965, p. 176). Только значительно позднее исследователи обратили внимание на другое место предисловия, где писатель говорит о том, как дорого заплатил он за «привилегию переписать ее (книгу. — А. С.) заново с тем, чтобы попытаться сделать из нее нечто такое, что не слишком бы позорило «Шум и ярость» и «На смертном одре»» (Faulkner W. Essays, speeches and public letters. New York, 1965, p. 177). И лишь совсем недавно стало известно еще одно высказывание писателя из неопубликованной части его бесед со студентами Виргинского университета: «Я переписал книгу и сделал все, что мог, чтобы она была честной книгой. Я стыдился той, первой попытки, потому что она была единственным случаем, когда я предал… ну, что ж, назовем это Музой… Но я сделал все, что мог, и теперь я не стыжусь книги»1.

В настоящее время, когда предпринято тщательное изучение рукописи романа и истории его публикации, есть все основания полагать, что предисловие Фолкнера к «Святилищу» в своей первой части содержит немалую долю преувеличения.

Начать с того, что в рукописи «Святилища» Фолкнер по многу раз переделывал и менял местами отдельные эпизоды, на что ушло не три недели, а пять месяцев напряженного труда2. В ноябре 1930 года, получив из издательства гранки романа, он практически переписал его заново, добавив ряд новых эпизодов, в том числе сцену расправы толпы с Ли Гудвином3.

Не менее показательно и то обстоятельство, что писатель совсем не «придумал» «устрашающую историю», положенную в основу сюжета «Святилища»; он услышал ее в одном из ночных клубов Мемфиса, который не без основания считался в ту пору столицей преступного мира США, оспаривая первенство у Чикаго. Этот рассказ не просто поразил воображение Фолкнера.

Как справедливо указывает Блотнер, в его сознании не могли не возникнуть прямые аналогии между злом, гнездившимся в подпольном мире мемфисского «дна», и коррупцией, царившей в «высших сферах»‚ — слишком свежи еще были воспоминания о сенсационном процессе губернатора штата Миссисипи Ли Рассела, который обвинялся во взяточничестве и лжесвидетельстве4, и о многочисленных скандалах, дискредитировавших административный аппарат президента США Уоррена Гардинга5.

Не случайно, на наш взгляд, в романе «Святилище» сенатор Кларенс Сноупс станет связующим звеном между содержательницей мемфисского публичного дома, где находится Темпл Дрейк, и официальными лицами, ведущими следствие по делу Гудвина.

С другой стороны, Блотнер приводит многочисленные случаи насилия и судов Линча, которые имели место в 1920-х годах в округе Лафайет и Оксфорде, и приходит к выводу, что писателю не стоило большого труда связать преступную деятельность мемфисского гангстера Лупоглазого с провинциальной средой Иокнапатофы6.

Действие «Святилища» начинается в полуразвалившейся плантаторской усадьбе, расположенной в восьми милях от Джефферсона, Здесь живет бутлегер Ли Гудвин, снабжающий виски как респектабельных граждан Джефферсона, так и притоны Мемфиса; здесь, на этой «нейтральной» территории перекрещиваются жизненные пути мемфисского гангстера Лупоглазого и дочери почтенного судьи Темпл Дрейк, которая оказалась брошенной на произвол судьбы своим спутником, «джентльменом из Виргинии» Говэном Стивенсом. Лупоглазый, убив подручного Гудвина Томми, насилует Темпл и увозит ее в мемфисский публичный дом, а Гудвин, обвиненный в убийстве, оказывается в тюрьме в Джефферсоне.

Такова «жестокая» завязка романа. Но истинно жестокие ситуации возникнут в нем гораздо позднее, когда богобоязненные джефферсоновские дамы заставят хозяина гостиницы вышвырнуть на улицу жену Гудвина Руби с умирающим ребенком, когда Темпл Дрейк появится на суде в качестве свидетельницы и обвинит Гудвина в насилии и убийстве, когда, наконец, джефферсоновские обыватели, пылая праведным гневом, вытащат Гудвина из тюрьмы и сожгут его на городской площади.

Исследователи Фолкнера немало потрудились над тем, чтобы доказать, что образ Лупоглазого воплощает зло, — тезис, не требующий, на наш взгляд, доказательств. Лупоглазый возникает в самом начале романа как мрачное черное пятно: черный костюм, лишенные всякого выражения глаза, похожие на две черные резиновые кнопки, бескровное, мертвое лицо без подбородка, напоминающее лицо восковой куклы, забытой у огня. «Он и пахнет черным, — думает Хорес Бенбоу. — Он пахнет, как черная жидкость, которая хлынула изо рта Бовари на ее свадебную вуаль, когда они подняли ей голову» (Faulkner W. Sanctuary. Harmondsworth, 1947, p. З). Этот достаточно зловещий набор деталей остается неизменным до конца романа. Но здесь нет глубины, все на поверхности, и Фолкнер специально подчеркивает это обстоятельство, сравнивая Лупоглазого с фигуркой, вырезанной из штампованной жести, блестящая поверхность которой только кажется бездонной.

Гораздо сложнее образ Темпл Дрейк, показанный в движении и внутреннем развитии.

Лупоглазый олицетворяет преступный мир, и зло, которое он воплощает, является естественным порождением общественного «дна». Его жертва, напротив, принадлежит к самым респектабельным слоям общества. «Мой отец — судья»‚ — передразнивают Темпл студенты на перроне вокзала, где она встречается с Говэном Стивенсом, «мой отец — судья», — снова и снова повторяет она, очутившись в притоне бутлегеров. Тем более разительным является ее превращение. Когда Хорес Бенбоу приезжает в Мемфис, чтобы убедить Темпл выступить на суде и спасти Гудвина, он видит перед собой неряшливое, физически и нравственно спустившееся существо: «растрепанные волосы, опухшее лицо, два пятна румян на щеках и грубо накрашенный рот». Более того, слушая ее «живой, непринужденный монолог, на который способны женщины, когда они сознают себя в самом центре сцены», Хорес внезапно понимает, что она «рассказывает о случившемся с подлинной гордостью и своего рода наивным тщеславием» (Faulkner W. Sanctuary. Harmondsworth, 1947, p. 127).

Это превращение невозможно объяснить ни тяжелой травмой, ни окружением, в которое Темпл попадает в Мемфисе — слишком быстро она к нему приспосабливается. Совершенно очевидно, что внешние события являются только толчком, который приводит в действие какие-то внутренние, заложенные в ней изначально качества, получающие в новых условиях возможность свободного проявления.

Еще при первом знакомстве с героиней романа нас настораживают некоторые детали, явно не вяжущиеся с традиционным образом «девицы из хорошей семьи». «Дерзкий накрашенный рот», «холодный, хищный, сдержанный взгляд», ее имя, нацарапанное на стене общественной уборной, — все это воспринимается как «отчаянный и неистовый знак опасности». И если нежелание Темпл последовать совету Руби и немедленно покинуть дом Гудвина еще как-то можно объяснить испугом, растерянностью, то в сценах с гангстером Редом она предстает во всей наготе своего естественного «я» как грубое, похотливое чудовище, посылающее любовника на смерть ради удовлетворения собственной прихоти.

Однако отнюдь не низменные инстинкты героини определяют ее последний шаг — предательство, и заставляют ее выступить на суде с заведомо ложным обвинением.

Писатель нигде прямо не говорит о мотивах, побудивших Темпл лжесвидетельствовать, и критики выдвигают множество версий, пытаясь ответить на вопрос, почему она решила «пожертвовать» Гудвином. Однако ни тщательное сопоставление дат с целью выяснить, что могло произойти в течение нескольких дней между убийством Реда в Мемфисе и началом судебного процесса в Джефферсоне, ни заключения профессиональных юристов и врачей-психологов не проясняют проблему. Между тем она решается, на наш взгляд, достаточно просто, ибо именно в эпизоде суда со всей очевидностью обнаруживается, сколь «прочно связана героиня со своей средой. Возвращение в Джефферсон означает для нее возвращение к привычной, роли, весьма выгодно оттененной ореолом жертвы. Лупоглазый, мемфисские притоны, Ред — все это осталось позади. Она снова дочь судьи; ее устами респектабельное общество Джефферсона выносит приговор «самогонщику» Гудвину и его «шлюхе» Руби Ламар.

Для того чтобы выделить, подчеркнуть жесточайшую иронию этой ситуации, Фолкнер прибегает к обычному для него приему параллелизма, «дублируя» образ Темпл Дрейк другим женским образом. Это — Нарцисса Сарторис, уже знакомая нам по роману «Поверженные знамена», сестра Хореса Бенбоу и вдова Баярда Сарториса.

В глазах джефферсоновской общины Нарцисса воплощает нравственный идеал истинной «южной леди». Немалую роль играют здесь ее принадлежность к одной из «лучших семей», десятилетнее вдовство, решение целиком посвятить себя воспитанию сына. Пользуясь безукоризненной репутацией, она выступает в роли хранительницы моральных устоев обнаруживает при этом такой же цинизм, глубочайшую безнравственность и полное отсутствие элементарной человечности, как и Темпл Дрейк7.

Доминирующая черта образа Нарциссы — ее «безмятежность». Она подчеркнута неизменно белым платьем, гладкой прической; ее лицо, голос, движения словно излучают тишину и покой. Однако от этой «безмятежности» не остается и следа, когда Хорес пытается помочь Руби Ламар и ее больному ребенку найти пристанище в Джефферсоне. Нарцисса не только не разрешает ему поселить «эту проститутку» в доме Бенбоу, хотя сама уже давно там не живет; она разглашает по всему Джефферсону, что Руби — незаконная жена Гудвина и, пользуясь своим влиянием, заставляет дам из церковного комитета обратиться к хозяину гостиницы с требованием изгнать Руби и оттуда. Нарцисса не останавливается ни перед чем: ни перед доносом, ни перед откровенным предательством. Убедившись, что брат не желает отказаться от защиты Гудвина и взял Руби под свое покровительство, она является к прокурору и сообщает ему о поездке Хореса в Мемфис. Перед ней даже не возникает вопрос, виновен ли Гудвин. Ей важно одно: чем скорее его повесят, тем раньше имя Бенбоу перестанет фигурировать в деле какого-то «самогонщика».

Тесная связь Нарциссы с джефферсоновской общиной подчеркнута в романе неоднократно. «Я живу здесь, в этом городе, и я здесь останусь… Это мой дом, где я должна жить до самой смерти. Где я родилась» (Faulkner W. Sanctuary. Harmondsworth, 1947, p. 107-108), — заявляет она брату. Ее позиция — это позиция всех уважающих себя джефферсоновцев, ревностно оберегающих чистоту «свободной демократически-протестантской атмосферы йокнапатофского округа». Во имя этой «чистоты» они сжигают на костре «осквернителя» Ли Гудвина, не испытывая никаких сомнений нравственного порядка. Моральный кодекс южной общины оправдывает любую ложь, предательство, беззаконие, убийство, коль скоро они направлены на защиту мифов «традиционного общества».

В своих интервью писатель неоднократно подчеркивал, что американский Юг — «единственный по-настоящему аутентичный район Соединенных Штатов», где «все еще существует нерасторжимая связь между человеком и его окружением», где сохранились узы кровного родства и клановой принадлежности, где имеется «общий взгляд на жизнь и общая мораль»8. Принципиальное отличие его позиции от позиции южных аграриев в 1930-х годах заключается в том, что он отчетливо сознавал и оборотную сторону этих специфических черт южного общества. Как никто другой из его соотечественников, он понимал, что «общий взгляд на жизнь и общая мораль» слишком часто оборачиваются косностью и нетерпимостью, граничащей с фанатизмом, а тираническая власть религиозных, расовых и сословных предрассудков в сочетании с патриархальным радушием и добрососедской простотой отношений создают поистине «изуверский парадокс», опровергающий миф о добром, старом Диксиленде.

А. К. Савуренок
Фрагмент из книги Романы 
У. Фолкнера 1920-1930-х годов

Страшная сказка

О романе Святилище американские исследователи в один голос говорят, что: 1) Фолкнер не мог написать это всерьез, 2) Фолкнер здесь не точен. По первому пункту будем считать, что купить этот текст за то, за что автор его продавал, американцам помешало недостаточное знание русской классики. Приведем две цитаты из современниц Фолкнера. Одна чуть манерная и очень известная: Когда б вы знали, из какого сора и прочее. Вторая — менее известная и страшноватая: Вещь себя тобою пишет. Примем 13 августа — день Дианы. Столь же бесспорно, что на описание окрестностей Дома Старого Француза повлияло, вплоть до словесных совпадений, описание святилища Дианы в Ариции у Фрэзера; что желтая машина Лупастого (и, добавим, желтая двуколка Фрэнка) — это золотая колесница подземного царя, на которой похитили Персефону; что не зря Гоуэна неоднократно называют свиньей — священным животным Деметры, а Томми сам себя зовет псом — священным животным Дианы (и, опять же по Фрэзеру, прежде чем убить Томми, Лупастый убивает настоящего пса, в котором как бы заключена душа, жизнь несчастного полуидиота); что седые виски Гудвина — зловещее предзнаменование, ибо первые признаки старости, слабости в священном короле — сигнал к его закланию. Но — все эти ритуалы плодородия в романе показаны оскверненными и тщетными, как профанацией элевсинских мистерий выглядит демонстрация собранию верных вместо спелого колоса вылущенной и окровавленной кукурузной кочерыжки.

Можно примерить на Святилище и схему готического романа. Снова не вдаваясь в подробности, отметим вслед за американскими литературоведами, что действие частью происходит в заброшенном замке, что героиня юна и невинна, что ей приходится много бегать по этому замку, что в замке ей грозит страшная опасность, что у нее появляется благородный защитник, что злодей — загадочен и черен, и как бы не от мира сего; что спасает героиню благородный седовласый отец… Но и эта схема профанирована: героиня бежит не столько от опасности, сколько навстречу ей; благородный защитник — полудурок; могущественный отец не слышит героиню и спасает отнюдь не по-благородному.

Но, добавим, в романе просматривается и другая мифологическая модель — еще распространенней тех. Возьмем какой-нибудь эпизод. Например, вспомним, что когда Руби выгоняют из гостиницы, Хорэс находит для нее новое пристанище на третий  день. Жить она будет в избуш… простите, в развалюхе у старушонки, занимающейся колдовством. Мало того: прямой путь к этому месту зарос непроходимой чащей, в конкретном случае — сорняков, и герою приходится обходить дом и входить в него с обратной стороны: сама избушка не повернется, это не в сказке… Не в сказке? Но не назвал ли сам автор свою вещь самой страшной сказкой?

Самый простой роман Фолкнера

Святилище — самый простои и понятный, самый легко читаемый роман Фолкнера. Более того — это его первый бестселлер. Но нет у него и книги более обруганной. Культ жестокости, великолепный пример американского садизма, самая грязная книга в мире — это вовсе не цитаты из советской прессы до 1986 года; все это написали в 1931 году, сразу после выхода Святилища, соотечественники автора. Тут можно было бы, конечно, пройтись по поводу судьбы гениального романа в самой свободной стране мира; но в голову лезет совсем иное, а именно цитата из письма одного великого поэта другому: Du hast rccht, aber Du bist hart9. Если уж Рильке оказались не по зубам мнения Цветаевой, чего требовать от простых современников Фолкнера? У них своя правота. Даст Бог, и сейчас кто-нибудь прочтет нашу книгу как остросюжетный ужастик, кто-то увидит в ней повесть о том, с какими боями пробивала себе путь сексуальная свобода, или трагифарс о невинной девушке из благополучной высокопоставленной семьи, показавшей профессиональным блядям, что такое настоящая развращенность. Благо им. Обсудим сначала несколько чужих мнений, а затем попробуем и сами погадать, для чего, понадобилось тихому алкоголику из американского захолустья, одному из величайших писателей XX века, бросить женщину, не удостаивающую быть умной, в круг честных контрабандистов.

Святилище стоит особняком среди вещей Фолкнера в отношении стиля. Русскому читателю Фолкнера, привыкшему к поэтике Толстоевского, которая еще усугубляется переводами, непривычен пушкинско-лесковский слог Святилища. (Правда, по-русски есть по крайней мере одна чисто лесковская повесть Фолкнера — Похитители.) По-английски перепад стиля несколько меньше. Дело в том, что классики отечественного перевода стремились передать все оттенки смысла фолкнеровского текста, лишь во вторую очередь следя за тем, сколько слов на это уйдет; у Фолкнера же самые головоломные пассажи очень компактны – про повторы я не говорю, повторы повторы и есть. Компактность же фолкнеровских рассуждений. Развернутых сравнений и метафор очень важна: не надо забывать, что он начинал как поэт и долго писал стихи и прозу параллельно (последний сборник стихов, Зеленая ветвь, вышел в 1933 году, то есть через два года после Святилища). Если Фолкнер и не достиг в стихах высот своей прозы, проза его — это все же проза поэта.

Вероятно, ни один роман Фолкнера так не располагает к накладыванию на него всевозможных схем, и, главное, все они приходятся почти впору. Более того, и не в пору-то они приходятся в одном и том же месте. Для начала послушаем автора. Переизданию романа в 1932 году он предпослал следующее предисловие, где из-под заморского сдержанного юмора порой проглядывает такое родное юродство: «Книга эта была написана три года назад. По мне, ее идея ничего не стоит, потому что задумана она была нарочно ради денег. К тому времени я уже пять лет писал книги, которые печатали и не покупали. Это было не страшно. Я тогда был молод и шкура у меня была крепкая. Среди пишущих я никогда не вращался и даже знаком с ними не был; наверное, я и не подозревал, что за это деньги платят. Я не очень расстраивался, если издатель не брал у меня рукопись. Потому что шкура у меня в ту пору была дубленая. Я знал много ремесел, которые давали мне деньги на самое необходимое, благодаря всевыносяшей доброте моего отца, что всегда обеспечивала мне хлеб, хотя сын-бездельник был вопиющим нарушением его принципов.

Но потом я стал сдавать. Я все еще мог малярить и плотничать, но стал давать слабину. Начал подумывать, как бы получать за писание деньги. Начал расстраиваться, когда редакторы журналов возвращали мне рассказы; до того дошло, что Я стал им говорить, что все равно они их купят, так почему бы и не сейчас. Меж тем, уже имея написанный и два года не находящий издателя роман, я всадил все свое нутро в Шум и ярость, хотя сам этого не заметил, пока роман не напечатали, потому что писал его для собственного удовольствия, в то время я думал, что меня уже никогда в жизни не напечатают. Я больше не считал, что гожусь в печать.

Но когда третью рукопись, Саргорис, принял один издатель и (когда он не взял Шум и ярость) еще один издатель предупредив меня, что книгу никто не купит, я вновь стал рассматривать себя как годного к публикации. Я начал видеть в книгах потенциальный источник дохода. Решил, что и мне не грех из него зачерпнуть. Я взял тайм-аут и задался вопросом, что в штате Миссисипи сойдет за последнее слово в литературе; нашел, как мне представлялось, верный ответ, и сочинил самую страшную сказку10, какую только смог придумать, и примерно за три недели записал ее и отправил Смиту, который делал Шум и ярость и который мне сразу же ответил: Боже правый, это печатать невозможно. Нас обоих посадят. Тут я и сказал Фолкнеру: Конченый ты человек. Тебе всю жизнь придется подрабатывать. Дело было летом 1929 года. Я устроился на электростанцию в ночную, смену, с шести вечера до шести утра, помощником кочегара. Совковой лопатой я грузил уголь из бункера на тачку и вез его и опрокидывал туда, откуда кочегару было удобно засыпать его в топку. Часов в 11 народ ложился спать и столько пара уже не нужно было. Тогда мы с кочегаром могли передохнуть. Он садился на стул покемарить. Я же в угольном бункере делал из тачки стол, а прямо за стеной работала динамо-машина. Она низко, не переставая, гудела. Часов до четырех делать было нечего, а тогда нам полагалось прочистить топки и снова развести пары. В эти ночи, с двенадцати до четырех, я написал Конец мой близок был за шесть недель, не изменив ни слова. Я послал его Смиту с припиской, что уж тут я либо пан, либо пропал.

По-видимому, про Святилище я позабыл, как забываешь о чем-то, что делал к случаю, а случай не представился. Конец мой близок был напечатали, и я не вспоминал про рукопись Святилища, пока от Смита не пришли гранки. Тут я увидел, что книга настолько плоха, что можно лишь одно из двух: либо изорвать ее, либо переписать. И я опять подумал: Как знать, а вдруг десять тысяч из них ее купят. Так что я порвал гранки и книгу переписал. Она была уже сверстана, и мне пришлось заплатить за роскошь попытки сделать из нее что-то, что не посрамило бы Шум и ярость и Конец мой близок был, а если и посрамило, то не слишком сильно; и я здорово поработал и надеюсь что вы ее купите и порекомендуете знакомым и они тоже ее купят.

Примечания

  1. Blotner J. Faulkner: A biography. New York, 1974, vol. 1. Notes, p. 98.
  2. Первая страница рукописи «Святилища» помечена январем 1929 года, последняя — 25 мая 1929 года.
  3. Следует заметить, что гранки романа были для Фолкнера полной неожиданностью. Он полагал, что «Святилище» не принято к печати, ибо, когда издатель Г. Смит прочитал рукопись романа, он заявил: «Великий боже, я не могу это опубликовать. Мы оба сядем в тюрьму» (Lion in the garden: Interview with William Faulkner. New York, 1968, p. 54).
  4. У Фолкнера, как и у многих оксфордцев, были с Ли Расселом особые счеты. Дело в том, что Рассел, сын фермера, «деревенщина», как его презрительно называли, не был принят ни в одно из студенческих обществ, когда он учился в университете штата Миссисипи. Вступив на пост губернатора в 1920 году, он немедленно предпринял ряд мер по запрещению студенческих организаций. В знак протеста многие студенты покинули университет. Среди них был и Фолкнер.
  5. Известно, например, что по просьбе министра внутренних дел Фолла Гардинг подписал приказ о передаче нефтяных правительственных резервов в Калифорнии и Вайоминге в ведение министерства внутренних дел. Позднее выяснилось, что Фолл сдал в аренду эти резервы своим друзьям Э. Дохени и Г. Синклеру, получив от них взятку в несколько сотен тысяч долларов. В похищении 250 тысяч долларов был уличен директор бюро ветеранов Г. Форбс, а личный друг президента министр юстиции Догерти обвинялся в обмане правительства путем незаконных махинаций с иностранной собственностью, и только личные связи спасли его от тюрьмы (см.: Очерки новой и новейшей истории США. М., 1960. Т. 2, с. 47).
  6. Blotner J. Faulkner: A biography. New York, 1974, p. 609.
  7. Не представляет сомнения, что, когда писатель обратился к образу Нарциссы в романе «Святилище», он сознательно или бессознательно отталкивался от тех фактов ее истории, которые были изложены им ранее. В романе «поверженные знамена» Нарцисса получает анонимные письма непристойного содержания и вопреки совету мисс Дженни не уничтожает их, а хранит у себя. Автором писем является Байрон Сноупс. Совершив ограбление банка Сарторисов, он бежит из Джефферсона, выкрав предварительно свои письма. Летом 1929 года Фолкнер продолжил эту историю в рассказе, который вышел в переработанном виде в 1933 году под названием «Жила-была королева» (“There was a queen») В этом рассказе обладателем писем становится агент ФБР, ведущий расследование по делу об ограблении банка. Он шантажирует Нарциссу, и она отдается ему, чтобы получить письма обратно и таким образом сохранить свое «честное» имя. Любопытно, что аналогичный сюжетный ход писатель использовал впоследствии в «Реквиема по монахине» (Reqiem for a nun, 1951), посвященном судьбе Темпл Дрейк.
  8. Lion in the garden: Interview with William Faulkner. New York, 1968, p. 72, 191
  9. Ты права, но ты жестока (нем.).
  10. или «самый страшный рассказ».
Оцените статью
Добавить комментарий