Дознание — третья глава из романа В. Александрова «Без исхода». Одного из лучших российских детективов.
Прошло пять дней.
Прокурор окружного суда города К., Артемий Платонович Медынцев, худощавый человек среднего роста, с проседью, лет около сорока пяти, ходил большими шагами по-своему кабинету в здании суда, опустив голову, заложив руки в карманы и что-то насвистывая. Иногда он подходил к письменному столу, смотрел рассеянно на разбросанные по столу бумаги, вдруг круто поворачивался и опять начинал мерить комнату чуть не саженными шагами. Все это служило признаком, что прокурор был сильно озабочен и погружен в серьезные размышления.
Посреди стола лежало дело, на синей обертке которого было написано крупным почерком: „Дознание о скоропостижной смерти жены коллежского ассесора Александры Дмитриевны Инсаровой“, а рядом лежало письмо следующего содержания:
„Милостивый Государь!
Для света Инсарова умерла от разрыва сердца, а по произведенному дознанию она окончила жизнь самоубийством. То и другое неверно: Инсарову отравили. Лицо, написавшее эти строки, имеет в руках ясные доказательства преступления, но может передать их только вам лично. Если вы желаете узнать правду, то пройдите завтра, 25 июля, в три часа дня, по Н-ской улице и перед магазином П. снимите три раза шляпу. Тогда лицо явится к вам, но не в здание суда, а на вашу частную квартиру ровно в 9 часов вечера. Нечего и говорить, что лицо желает сохранить инкогнито для всех, кроме вас, и вверяется, в этом отношении, вашей чести. Другой записки не будет“.
„24 июля 188* года.“
„Странное дело! Странное дело! — думал прокурор. — Письмо анонимное и, в то же время, не анонимное, потому что сам написавший желает лично говорить со мной. Странное дело! В маске он придет — что ли? Нет, это ерунда! Теперь маски-то, я полагаю, в целом городе ни за какие деньги не достанешь; да и несовременно. Ведь к замаскированному-то я могу жандарма приобщить. Нет — тут не то! Написавший это письмо только потому не подписался, что я тогда мог бы потребовать его к допросу формальным порядком, а теперь не могу, ибо не знаю, кто он. Завтра же он вверится моей чести. Гм! Странное выражение… Женщиной пахнет“…
„Женщина писала это письмо или мужчина? По почерку ничего разобрать нельзя, исковерканный, будто десятилетний мальчишка в школе упражнялся… По обороту речи, будто мужчина писал: фразы короткие, обстоятельные. Женщина едва ли могла бы удержаться, чтобы не нагородит больше… А по романтическому способу изъявления моего согласия принять визит и особенно по фразе: „вверяется вашей чести“— будто женщина. По существу дела, конечно, все равно, мужчина писал или женщина, но по деталям разница великая: с женщиной много возни будет“…
„Являлось у меня предположение, что Инсарову отравили, ибо уже такой склад мыслей имею, всюду преступление подозреваю, хотя это и очень скверно, сознаюсь… Но что прикажете делать? Невольно думается, а тут еще, изволите видеть, разные такие цидульки получаешь… Да не врет ли барыня? Ибо это непременно барыня написала… Непременно барыня! Может быть, все её ясные доказательства сведутся к нулю? Весьма может быть… Даже больше: весьма вероятно… Запала ей в голову взбалмошная мысль, начала она развивать эту мысль и поехала… и поехала… К убеждению себя привела, да и думает: надо правосудию сообщить, на ум, на разум его, дескать, навести… Одна ерунда выйдет, и я, опытный юрист, в довольно смешном свете представлюсь — бредни глупой бабы слушал… Неприятно! Положим, никто этого не узнает, а все-таки лично для самолюбия обидно. В своих собственных глазах унижен буду и доверие к себе потеряю… Скверно!“
„Дознание произведено подробно, обстоятельно… Производил сам следователь, а Поройко знает свое дело. Не молодой человек, достаточно уже опытности набрался… Притом же записка так ясна, так обстоятельна“…
Прокурор подошел к столу, открыл дело и прочел, может быть, в двадцатый раз, написанную на клочке бумаги и подшитую к делу записку:
„Умираю по доброй воле, больше жить не могу… Прошу никого не винить в моей смерти“…
„Алекса… Инсарова“.
„Коротко и ясно. Совершенно ясно. В подлинности руки тоже сомневаться нельзя, экспертами удостоверена, а кроме того и самой умирающей. Какие же тут могут быть сомнения? Сомнений тут нет и быть не может“…
„И вдруг является какая-то баба тоже с ясными, по её мнению, доказательствами. По её мнению — совершенно необходимо прибавить — потому что почти, наверное, можно сказать, что эти доказательства сведутся к нулю. А если не сведутся? Вдруг записка, на которую я смотрю, которую держу в руках, окажется мигом, галлюцинацией? Вдруг окажется, что вместо самоубийства мы имеем дело с зверским преступлением? Все на свете возможно, ergo[следовательно (фр.)]… надо действовать“.
Прокурор подошел к столу, спрятал письмо в карман и позвонил.
— Попросить ко мне Игнатия Сергеевича, — приказал он вошедшему писарю.
Минуты через две явился Игнатий Сергеевич Поройко. Это был человек лет тридцати пяти, небольшого роста, смуглый, с длинными, густыми черными волосами. Небольшие черные глаза его отличались живостью. По заметным уже морщинам на лбу можно было заключить, что немало умственной работы досталось на его долю в течение долгого исправления им трудной должности судебного следователя.
— Присядьте-ка, Игнатий Сергеевич, — ласково обратился к нему прокурор, указывая на кресло и садясь сам на диван. — Я имею к вам большую просьбу.
— Чем могу служить, Артемий Платонович? — негромким, приятным голосом спросил следователь, садясь.
— Вот в чем дело: вы представили дознание о самоубийстве Инсаровой, но мне хотелось бы, по известной мне весьма важной причине, чтобы вы еще раз рассказали мне про это дознание, не официально, а частным образом. Хотя я и прочел все представленное вами дело, но желал бы слышать от вас лично, как все произошло. Причину, по которой я обращаюсь к вам с такой просьбой, конечно, не скрою и секретничать с вами не буду, но выскажу ее не теперь, а после. Почему после, тоже объясню. Ведь вы, кажется, были знакомы с Инсаровыми?
— Очень мало. Недавно познакомился и был у них в доме всего два раза. В первый раз с визитом, а во второй — когда получил приглашение на званый вечер.
— Это немного, но с вашей опытностью и наблюдательностью достаточно.
— Пари держу, что речь будет относительно того, не отравил ли кто-нибудь Инсарову, — слегка улыбнулся Поройко.
— Какой вы, однако, любопытный человек! — сказал, — потом объясню.
— Любопытен-то я, Артемий Платонович, вдвойне — и по природе, и по должности. Но тут дело не в моем личном любопытстве: весь город во все трубы трубит, что Инсарову отравили.
— И вы полагаете, — улыбнулся прокурор, — что когда звуки этих труб достигли до моих ушей, то я встревожился?
— Мудреного нет.
— Как вы меня жестоко обижаете, Игнатий Сергеевич! — серьезно заметил прокурор.
— Чем, скажите, ради Бога? — встрепенулся Поройко. — Если я вас обидел, Артемий Платонович, то невольно, честное слово! В помыслах не имел.
— Вы высказали предположение, что я мог встревожиться бессмысленными городскими сплетнями… согласитесь, ведь это обидно. Ну, да Бог с вами, извиняю и прощаю, — засмеялся прокурор, — тем более, что себя вы еще больше обидели.
— Себя-то чем же?
— Какое же я, значит, имею доверие к произведенному вами дознанию, если больше верю городским сплетням, чем ему? Помилуйте!
— С вами трудно говорить, Артемий Платонович, — махнул рукой Поройко, — вы меня всегда побьете.
— Ну, что же! Я вас здесь побью, а вы меня на поле следствия побьете.
— Сомневаюсь. Вас ни на каком поле не побьешь. Однако, должен заметить, Артемий Платонович, что произведенное мной дознание, которое имело честь заслужить ваше доверие, представляется хотя и точным, но далеко не полным: в нем недостает главного.
— Да, сам Инсаров не был спрошен вследствие болезни.
— А между тем, — подхватил Поройко, — ему лучше всех должны быть известны обстоятельства, при которых отравилась его жена. Но против медицины ничего не поделаешь! Деспотически властвует! Спрашивайте, говорить, коли угодно, только вперед заявляю, что он белиберду понесет и показанию его ни на волос верить нельзя. Что делать? Пришлось подождать.
— Ну, хорошо-с, до этого мы доберемся в свое время. Расскажите мне лучше все по порядку, с самого начала, причем, вперед прошу извинения, если иногда перебью вас некоторыми вопросами.
— Сделайте одолжение! Началось с того, что в три часа ночи, 18-го сего июля…
— 18-го сего июля… какой вы неисправимый формалист, Игнатий Сергеевич!
— Простите великодушно! Невольно сказал… — привычка… Итак, я получил из полиции приглашение приехать в квартиру Инсаровых, для производства дознания о скоропостижной смерти Александры Дмитриевны. Я, конечно, немедленно отправился. Встретили меня в гостиной доктор, Федор Иванович Лейман, которого вы, кажется, знаете…
— Знаю.
— И гувернантка Инсаровых, Аглая Львовна Богар. Сия особа вам известна?
— Мало. Впрочем, видел где-то, хотя особенного внимания не обратил. Кажется, у неё очень красивые черные глаза?
— Совершенно верно: как угольки блестят. Поздоровавшись, я, конечно, осведомился о происшествии. Они объяснили мне, что так и так, отравилась, дескать, и записку оставила. Умерла часа два тому назад. Мужа так поразила её смерть, что он упал без чувств, был перенесен из спальни жены в кабинет и теперь, хотя жив, но находится в бессознательном состоянии.
— Видели вы его?
— Потом видел. Надо вам сказать, что первое впечатление мое по приходе в этот дом было несколько странное: в таких случаях обыкновенно бывает шум, суетня, беготня — а тут полная тишина и спокойствие. Наш немец, Федор Иванович, как вам не безызвестно, всегда невозмутим. Я полагаю, что если бы весь город сгорел дотла, или все жители его поотравлялись, то я при сих казусах он сохранил бы полнейшее спокойствие. Гувернантка, русская она или нет, Бог ее ведает, тоже не ударит лицом в грязь: говорит все одним ровным, однообразным тоном. Полагаю, что будет ли она рассказывать о свадьбе или о похоронах, все у ней на один манер выйдет. Ну, думаю, с этими народами не разговоришься, точно тисками слова из горла выжимают… Попросил провести на место происшествия. Вхожу в спальню, а там генерал Лебединский с дочерью, только что приехали. Старик тоже не очень-то красноречив „того“, да „знаете“, „конечно“, да „действительно“!.. Одним словом, весьма медленно речь излагает. С барышней же я совсем не знаком.
— Отчего не они вас встретили?
— Не могу сказать. Думаю, из собственного достоинства. Ведь иногда эти аристократы следователя за полицейского почитают и враждебно смотрят на всякие следствия и дознания. Начнет, дескать, всюду нос совать, да разные инквизиторские допросы делать… Известно — сыщик! А подобает ли аристократическому лицу или кисейной барышне перед каким-то чуть не околодочным[полицейский чин, заведовавший околодком] ответ держать?..
— Ну, это вы напрасно. Если прежде и существовало предубеждение против судебных лиц, то теперь все изменилось… Их, напротив, очень любят и уважают в обществе.
— В обществе — не спорю, но при исполнении обязанностей, на следствиях и допросах, не особенно. Все еще как на врага, на инквизитора смотрят… Так или иначе, я попросил лишних на время удалиться, чтобы осмотреть на свободе место происшествия. Со мной остался один доктор. Покойница лежала на постели, в темном платье. Лицо было искривлено предсмертной судорогой. Должно быть, сильно страдала. Доктор заявил, что она прожила, вероятно, около часа после отравления, что прием яда был не сильный, почему смерть очень мучительна. Около кровати на ночном столике, между другими вещами, стоял аптекарский пузырек, до половины наполненный белой жидкостью. Это был остаток яда, часть которого она выпила из рюмки, тут же находившейся. В комнате был большой беспорядок: валялись платки, полотенца, на столике стояло в кувшине молоко и разные пузырьки с лекарствами. Посреди письменного стола лежал разорванный лист бумаги, и на одном из клочков была написана карандашом известная вам записка. Ящики комода и туалета были открыты, ключи валялись тут же. В верхнем ящике туалета лежали драгоценности покойной, документы и деньги, на порядочную сумму.
— Кстати, Игнатий Сергеевич: воровство не было констатировано?
— Очень трудно сказать точно: было ли оно или нет. Никто не знал, сколько именно было у покойной денег в ящике. Найдено всего 526 рублей бумажками и 2 рубля 85 копеек мелочью. Драгоценности же, по показанию mademoiselle Лебединской и гувернантки, были все на лицо. Покойница показывала им не раз свои драгоценные вещи, и они не помнят, чтобы у неё были еще какие-нибудь другие.
— Вещи и деньги были уложены, приведены в порядок?
— Напротив, все было в полном беспорядке. Вообще, как видно, покойная Инсарова была не особенно-то аккуратна относительно вещей — во всех ящиках найден полнейший хаос. Даже белье, которое все более или менее аккуратные люди складывают в порядке, было разложено кое-как по разным ящикам. В деталях я, впрочем, всего не осматривал, потому что, заперев ящики, когда из них вынули необходимые предметы, наложил печати до дальнейших распоряжений.
— Человек, собирающийся лишить себя жизни, — заметил прокурор, — приводит все-таки, до известной степени, свои земные дела в порядок. Хотя бы драгоценности, деньги…
— Ну, в данном случае, этого не было заметно. Впрочем, ведь иной и неожиданно, с бухты-барахты, вздумает покончить с собой, так где тут о земных делах думать!
— Бывает и так. Конечно, все зависит от характера, а так как характеры у людей крайне разнообразны, то и обстановка самоубийства является крайне разнообразной. Никакого тут вывода сделать нельзя…
— Да я и не делаю. Помилуйте! Неужели же возможно прийти к заключению, что человека убили, а не сам он себя убил потому только, что его вещи найдены в беспорядке, а не завернуты аккуратно с надписями, кому он их в наследство оставляет? Слишком это тонко…
— Конечно, конечно. Ну-с, об осмотре чуть ли не каждой вещи в спальне у вас с большой подробностью в дознании изложено. Одно только: не заметили ли вы чего-нибудь такого, что показывало бы намерение Инсаровой исполнить какое-либо дело на следующий день или в ближайшем будущем?
— Решительно ничего. Я, должен вам сказать правду, всегда придавал и придаю больше значения осмотру, чем допросам. Осмотр дает данные положительные, определенные, а со свидетелями просто горе: сегодня одно говорит, завтра другое. Я, дескать, забыл, смешал, перепутал… Болен был, голова болела… Сегодня Иван виноват, завтра Федор… Допрашиваешь, трудишься, работаешь до седьмого пота, а на следующем допросе выходит, что только бумагу даром марал! Часто на следствии одно говорят, а на суде совсем противоположное рассказывают… Что с ними поделаешь? Вот почему я на осмотр всегда особенное внимание обращаю. У Инсаровой пробовал даже разорванный лист бумаги, на клочке которого была написана записка, сложить…
— Удалось? — улыбнулся прокурор.
— Нет, не удалось. Как ни прикладывал, не хватает куска, да и только… Даже досада взяла!..
— Ну, это вы слишком! Ведь вы не следствие производили: преступления-то не было…
— Конечно слишком, а все-таки, знаете, досадно. Даже Федор Иванович улыбнулся, когда я злился, что клочков листа собрать не могу. „Может быть,“ — говорить, — „сам я ваши клочки брал…“
— И на этом осмотре, которому вы придаете также важное значение, так-таки ничего подозрительного не оказалось?
— Ничего не оказалось. А тут еще записка лежит, глаза мозолит, словно говорит: „чего ты тут, братец, смотришь? Мало тебе меня, что ли?“ — Да скажите откровенно, — воодушевился Поройко, — стал ли бы всякий следователь по комодам рыться да клочки бумаги подбирать, когда у него в руках такая записка? Представил бы ее по начальству и прощайте. Чего еще нужно?
— Ну, все-таки… — заметил прокурор, — ведь записку-то, искусно настрочив, мог и другой кто подложить.
— Опять-таки дело в записке… — горячо возразил следователь.
— Виноват! Если записка оказалась бы подложной, то другие улики были бы очень важны…
— Правда! — ударил себя по лбу Поройко. — Заврался! Значит, — улыбнулся он, — если окажется, что Инсарову отравил какой-нибудь артист, так мой труд даром не пропал. Утешительно!
— Так вы все-таки того мнения, что я на этой струнке играю?
— Все-таки, хоть вы и обиделась на меня, все-таки — так как другой струнки у вас быть не может. Только должен вам доложить, если тут существует преступление, так действительно, как я сейчас выразился, артист, который его совершил, обработал дело чисто и сидит теперь совершенно беззаботно за запиской…
— Записка может быть подложная.
— Записка настоящая — эксперты заявили это теперь и заявят в суде. Они не свидетели, своих показаний не меняют.
— Случается…
— Случается, но очень редко. В данном же случае сама умирающая Инсарова, как единогласно показали свидетели, указала на записку, ею написанную.
— Вот мы и займемся теперь показаниями свидетелей, которые, что вы там ни говорите, имеют немалое значение.
— Я и не говорил, что они не имеют значения. Говорю только, что свидетели, особенно из простых, как говорится, темных людей, врут много. Это, я полагаю, вам лучше меня известно.
— В Инсаровском деле ведь не много свидетелей? — спросил прокурор.
— Как вы уже начали выражаться, Артемий Платонович: в Инсаровском деле! Точно следствие о преступлении началось…
— Привычка, добрейший Игнатий Сергеевич, — засмеялся прокурор, — невольно сказал… Ведь и с вами сейчас тоже случилось… Итак, свидетелями являются: гувернантка, горничная и доктор.
— Да, кроме главного, кроме самого Инсарова, который спрошен не был.
— Будет, Игнатий Сергеевич, непременно будет… Следовательно, кроме мной упомянутых, никого?
— Остальная прислуга, но об ней и говорить не стоит: по обыкновению ничего не знает, не ведает. Это, заметьте, свидетели по дознанию о самоубийстве, а не об отравлении. Если придется преступление отыскивать, тут начнутся другие песни…
— Ну, конечно. Будем сначала слушать свидетелей самоубийства. Какое résumé[резюме (фр.)] их показаний?
— Гувернантка рассказала следующее: всегда веселая, живая, в последнее время Инсарова была задумчива, печальна, рассеяна, даже больна нервами, почему принимала не раз успокоительные капли, а именно — лавровишневые. Психического расстройства свидетельница у неё не замечала. С мужем ссорилась обыкновенным, заурядным порядком. Особенного, из ряду вон выходящего крика в доме не было слышно. Каких-либо намеков или речей о возможности самоубийства не слышала, а напротив, слышала весьма часто высказываемое покойной желание уехать из города. Причин сего желания она не объясняла. В день катастрофы жаловалась на нездоровье и посылала в аптеку за лекарством. Вечером, около десяти часов, свидетельница ушла спать в детскую, где находилась её кровать. Около одиннадцати часов ходила за водой, которую забыли принести в детскую, в уборную, находившуюся рядом со спальней Инсаровой, и слышала весьма оживленный, по-видимому, неприязненный разговор между супругами, но, не желая подслушивать, вернулась в детскую, легла в постель и заснула. Ночью, в котором часу не знает, была разбужена сильным, пронзительным криком. Свидетельница не успела еще прийти в себя, как в дверь постучалась горничная Настасья, растерянно объявившая ей, что барыне очень дурно, это она умирает, что барин людей разослал и, наконец, сам побежал за доктором. Свидетельница вскочила с постели и бросилась с горничной в спальню. В это время опять раздался крик. Когда они вбежали в комнату, то увидели Инсарову, опрокинутую в кресле, за письменным столом, она тяжело дышала и казалась без чувств. В руке у неё был карандаш. Помогая горничной поднять Инсарову, чтобы отнести на постель, свидетельница нечаянно прочла лежавшую на столе записку, страшно перепугалась, узнав, что Инсарова отравилась, и когда они уложили ее на постель, послала горничную, как можно скорее, за молоком, так как слышала, что в таких случаях молоко помогает. По временам Инсарова приходила в чувство, но все тело её сводили судороги: она очень стонала и, по-видимому, сильно страдала. Говорить она не могла, но смотрела на свидетельницу, показывая ей глазами на стол, вероятно, с целью объяснить причину своего недуга. Потом она опять начала тяжело дышать, ослабела и потеряла сознание. Лицо её сильно изменилось. Вошли Инсаров с доктором. Свидетельница не могла удержаться и закричала доктору: — „Скорее, скорее, доктор! Она умирает!..“
Когда Инсаров услышал эти слова, он страшно побледнел, зашатался и упал без чувств. Он оставался в этом положении до самой смерти жены, так как она мучилась очень сильно и все хлопотали около неё. Доктор, узнав, что в пузырьке была синильная кислота, объявил, что надежды на спасение мало, потому что время пропущено. Впрочем, послал тотчас же за противоядием. Скоро умирающая начала совсем ослабевать и стонала все тише и тише. Перед самой смертью она открыла глаза с расширенными зрачками и направила их на стол, видимо употребляя невероятные усилия, чтобы что-то сказать. Наконец, ей удалось пробормотать довольно отчетливо: „Записка… осталась… чтобы… никто… не ви“… Больше она не могла ничего выговорить и скончалась в страшных судорогах. Со времени прихода доктора она жила не более десяти минут. Только тогда вспомнили про Инсарова. Он все еще лежал без чувств на полу. Призвали людей, которые и отнесли его в кабинет. Потом свидетельница, по совету с доктором, послала за Лебединским и дала знать в полицию. Вот и все.
— Показание вполне обстоятельное и последовательное, — задумчиво проговорил прокурор.
— Обстоятельное и последовательное, — мотнул головой Поройко. — Если бы вы посмотрели на эту барышню, когда она все это излагала, то подумали бы, что она рассказывает не о смерти женщины, с которой жила в одном доме, а какой-нибудь важный государственный закон диктует. Ни разу глаз не подняла и бровью не шевельнула, точно кукла восковая. Иной подумал бы, что она заученный наизусть урок отвечает, стихи вроде: „Медного всадника“ читает, а между тем все истинная правда, до последней мелочи, ибо вполне подтверждено как доктором, так и горничной.
— Странная девушка! — как-то рассеянно проговорил прокурор. — Хотя в данном случае она мало меня интересует, но вообще в физиологическом отношении это субъект интересный.
— Очень интересный.
— И всегда она была такая?
— Насколько я знаю, в настоящем, всегда. Прошлое же её мне неизвестно.
— Давно она живет у Инсаровых?
— Не могу сказать. Кажется, давно.
— А до поступления к ним?
— Как слышно, она жила несколько времени у Засельской-Кубей.
— Надо будет поближе познакомиться с этой интересной особой, — пробормотал сквозь зубы прокурор. — А показания других свидетелей? — спросил он громко.
— Совершенно сходны с показаниями гувернантки. Горничную разбудил и послал к барыне сам барин, когда уходил за доктором. Последние слова Инсаровой о записке она подтвердила слово в слово, как равно и все другие обстоятельства катастрофы. Доктор говорил то же самое. Он сразу определил присутствие синильной кислоты в рюмке и в аптечном пузырьке. По его мнению, она должна была принять 20—25 капель из пузырька, разбавленных еще в рюмке водой, чем и объясняется то, что она прожила около часу после отравления и так сильно мучилась. Если бы она глотнула прямо из пузырька, то, по убеждению врача, не прожила бы и десяти минут. Пузырек этот самый обыкновенный, синий, в каких отпускают в аптеках лавровишневые капли. Слова Инсаровой он также отлично слышал. Вскрытия, как вам известно, не производили, ибо в присутствии яда сомнения нет.
— Интересно было бы послушать, что расскажет обо всем этом сам Инсаров?..
— Конечно, самое интересное показание, но… Говорил же я вам, что доктора самые бесчеловечные деспоты!
— Меня немножко удивляет, отчего он так вдруг, сразу, упал без чувств, когда услышал, что жена отравилась. С мужчиной такой случай редко встречается…
Доктор говорит, что он и до того был сильно расстроен нервами, вошел в комнату усталый, измученный кроме того, физически, от беготни за доктором; ну, неожиданно услышанная страшная весть и доконала его.
— А теперь он в каком положении? Поправляется?
— Теперь ему гораздо лучше, но, по мнению доктора, нужно подождать с расспросами еще денька два-три, а то он опять захворает.
— Кто его лечит?
— Тот же Федор Иванович. Он говорит, что давно уже лечит всех в их доме.
— Значит, хорошо их знает?
— Знать-то знает, только толку от этого немца трудно добиться. Прекрасный врач, а затем болван болваном! Злит он меня иногда до невероятности…
— Ну-с, — проговорил прокурор, вставая и начиная расхаживать по комнате своими саженными шагами, — оказывается, что из показаний свидетелей мы узнали не больше, чем из осмотра…
— То есть узнали то же самое: там записка, а тут слова умирающей подтверждают, что она окончила свое земное странствование по собственной воле.
— Кажется, что так…
— Помилуйте, Артемий Платонович! Как же это кажется? Записка ясна, как день, про нее и говорить нечего. Слова тоже совсем ясны. Конечно, фраза неполная, но ведь дополнить ее не трудно. Можно выразить ее так: „записка осталась, чтобы объяснить мою смерть. Никто не виновен», или так: „записка осталась, чтобы указать, что никто не виновен“. Делайте какие угодно вставки, общий смысл все-таки остается тот же. Следовательно, самоубийство подтверждено лицом, совершившим его, двояко: и словесно, и письменно. Больше требовать нельзя. Все свидетели говорят одно и то же…
— Все ли? — подошел к нему прокурор, вынимая из кармана письмо. — А что вы скажете про этого свидетеля?
Поройко взял письмо, развернул его и прочел очень внимательно. По лицу его никак нельзя было заметить, какое впечатление произвело на него это чтение. Слишком привык опытный следователь к своему делу, слишком много видел на своем веку всяких случайностей и неожиданностей, чтобы чему-нибудь удивляться или чем-нибудь поражаться, по крайней мере, явно…
Прочитав, он опустил руку с письмом, посмотрел на прокурора и произнес спокойным голосом:
— Обвинение хотя краткое, но положительное.
— Что вы об этом думаете, Игнатий Сергеевич?
Поройко опустил голову и задумался, потом поднял руку с письмом близко к лицу и долго, медленно читал или, точнее, изучал его, будто имел возможность по какой-нибудь букве или слову узнать руку, написавшую его. Наконец, он окончательно опустил письмо и поднял голову.
— Это письмо весьма интересное и может привести к какому-нибудь важному открытию, ибо, по-моему мнению, его написала или гувернантка…
— Вы полагаете, что это она писала? — остановился перед ним прокурор с довольным видом. — Я очень рад, что наши мысли сошлись. Признаюсь вам, пока вы передавали мне её рассказ о смерти Инсаровой, я думал о письме и мне все чудилось, что оно написано непременно ею и никем другим.
— Я сказал „или“, Артемий Платонович, — заметил Поройко. — По-моему мнению, письмо написала или гувернантка или mademoiselle Лебединская.
— Лебединская? — несколько изумился прокурор.
— Та или другая.
— Почему же именно: та или другая?
— Потому что та или другая имела любовную интригу с Инсаровым, а смерть его жены, если только она произошла вследствие отравления другим лицом, находится в прямой связи с этой интригой.
— Из того, что вы говорите, Игнатий Сергеевич, — произнес прокурор недовольным тоном, — я замечаю, что вы не вполне передали мне ваши впечатления при производстве дознания, как я просил вас, а я именно потому и не показал вам этого письма раньше, чтобы вы, под впечатлением его, не выискивали признаков преступления там, где его, быть может, вовсе не было, уверив себя, что оно непременно должно было быть. Я желал знать ваши впечатления без предубеждения и предвзятой мысли.
— Положим, Артемий Платонович, — спокойно возразил Поройко, — что ваши предосторожности были излишни — слишком старый я следователь, скажу грубее, сыщик, чтобы увлекаться какими-нибудь предвзятыми мыслями, но все-таки, даю вам честное слово, я вовсе не имел намерения что-либо скрывать или утаивать от вас. Если я высказал, что письмо написала или гувернантка, или Лебединская, то потому, что письмо, как вы сами, конечно, заметили, писала женщина, а между тем только две женщины находились настолько близко к сцене смерти Инсаровой, чтобы иметь возможность оспаривать факты, выясненные дознанием. Женщина, написавшая это письмо, вступает в борьбу со свидетельством самой покойницы; письменно и словесно заявившей, что умирает по доброй воле, а чтобы вступать в такую борьбу, нужно знать, что эти заявления существуют. Кто мог рассказать о существовании записки? О ней знают только Лебединские, Леман, гувернантка и горничная. За Лемана я ручаюсь головой. Значит, горничная рассказала или надумала попросить кого-нибудь написать это письмо, ибо сама безграмотна? Выходит, что она, простая, трусливая девушка, решилась явиться свидетельницей, даже больше, обвинительницей в таком страшном деле? Сомнительно… Больше чем сомнительно — невероятно! Остаются только две: Лебединская и гувернантка. А раз допустим предположение, весьма вероятное, что написала та или другая, то определение причины, то есть, любовной интриги, вытекает само собой, ибо никакая другая причина не придаст молодой девушке настолько смелости, чтобы пуститься на такой отчаянный поступок.
— Я был совершенно прав, Игнатий Сергеевич, — подошел прокурор к следователю с протянутой рукой, — когда говорил, что вы побьете меня — вот и побили. Не сердитесь, давайте руку…
— Вы слишком снисходительны ко мне, — тонко улыбнулся Поройко, пожимая руку Медынцева, — слишком снисходительны…
— А что, если это мистификация или глупые бредни какой-нибудь взбалмошной бабы? — вопросительно взглянул на него прокурор. — Ведь стыдно мне тогда будет, что я на такие пустяки внимание обратил…
— Что это не мистификация, Артемий Платонович, я могу утверждать наверное. Все в городе вас знают и уважают. Кому же придет в голову такая глупая мысль, тем более что за нее, ведь, и поплатиться можно… С правосудием не шутят… А если это фантазия какой-нибудь сумасшедшей барыни, так вы ее выслушаете, поклонитесь, выпроводите за дверь и ничего от вас не убудет. Тем дело и кончится.
— Так, по вашему мнению, следует принять лицо, написавшее это письмо?
— Помилуйте! — несколько даже удивился Поройко. — Как же не принять? Мы стоим, быть может, на пороге страшного дела, преступления, совершенного с дьявольской хитростью и ловкостью, имеем дело со злодеем, добившимся от своей жертвы заявления, что она умирает добровольно, от своей руки, и отступим? Артемий Платонович! Вперед говорю вам: если только Инсарову отравили, то это дело мрачное, ужасное и, дай Бог, чтобы у нас хватило сил и уменья открыть преступника. Он ожидает нас во всеоружии, за каменной стеной. Оружие его — ловкий, изворотливый ум, необычайное притворство и самообладание, стена — документальное заявление жертвы… На что способен этот человек, вы уже видели, на что будет способен, увидите… Примите особу, написавшую письмо… Примите ее и выпытайте у неё все, что только возможно. Весьма вероятно, что она будет нам отличной помощницей, потому что сама идет к нам, а помощники нам будут нужны, уверяю вас…
— Ну, хорошо, пусть будет по-вашему, Игнатий Сергеевич! — решил прокурор. — Пойду завтра на Н-скую улицу и буду снимать шляпу. Увидим, что из этого выйдет. Только мне кажется, что вы преувеличиваете: в виду очевидности самоубийства Инсаровой, едва ли кто-нибудь может доказать, что было совершено преступление. Оно является совершенно невероятным.
— Почему невероятным? — задумчиво проговорил Поройко. — В наше время для человека нет ничего невозможного. Быстро шагаем мы вперед в деле цивилизации, а вместе с ней совершенствуется также искусство убивать…