Показания

Показания. Без исхода. В. Александров

Показания — четвертая глава из романа В. Александрова «Без исхода». Одного из лучших российских детективов.

Вечером, на следующий день, прокурор мерил кабинет в занимаемой им квартире своими саженными шагами.

Часы показывали без десяти минут девять.

Артемий Платонович был совершенно не спокоен. Хотя он был человек уже не молодой, вполне опытный и умевший владеть собой, мысль о предстоящем посещении тревожила его. Почему? Может быть, он и сам не мог бы определить с точностью испытываемого им чувства… Он беспокоился, хотя предстоящее дело не выходило из сферы его постоянной служебной деятельности и не касалось его лично.

Почтенный юрист с любовью, с увлечением относился к исполнению своих служебных обязанностей. Человек холостой, одинокий, он не имел домашних забот, по закону природы занимающих самое важное место в жизнедеятельности человека семейного. Главное место в мыслях последнего непременно занимают жена, дети… Для них он живет, для них трудится. Он может быть честным, полезным работником, но расстройся его домашняя жизнь, случись несчастие в его семье и все усердие его пропадает, вся энергия падает; из деятельного, полезного труженика он обращается в жалкое, несчастное существо, не только не приносящее обществу пользы, но иногда даже вредное для него. И замечательно, что чем лучше семьянин, чем сильнее привязан он к дорогим для его сердца существам, тем такая перемена возможнее, вероятнее…

Говорят, будто человек холостой эгоист и живет исключительно для себя одного, признавая во всем свете только личное „я“, но Медынцев являл собой доказательство, что не всегда бывает так. Он жил не для себя, а для общества, не в смысле удовольствий и развлечений, а в смысле глубоко сознаваемой потребности принести этому обществу посильную пользу. Юридическую карьеру он избрал по склонности, убедился, насколько она полезна, насколько важна для достижения общественного благосостояния, и отдался ей всей душой и помыслами. Личное „я“ не имело для него никакого значения. Простой в привычках, равнодушный к утонченностям и роскоши домашняго обихода, не увлекающийся соблазнами светских удовольствий, на непроницательного наблюдателя он производил впечатление человека сухого, холодного, но такое заключение оказывалось совершенно неверным. Артемий Платонович был человек мягкого, доброго сердца, нервный и впечатлительный, крайне отзывчиво относившийся ко всякому горю, и только жизненный опыт да долгая юридическая практика закалили его. Не раз сожалел он в душе преступника, виновность которого красноречиво доказывал в суде, потому что факты и улики являлись неопровержимыми, и он исполнял свой долг, долг высокогуманный: он извлекал из среды общества зловредного члена, приносившего ему только бесчестье и позор…

Ровно в девять часов раздался звонок. Прокурор остановился в полушаге и быстро обернулся к двери. Кого он увидит?

Вошла женщина в черном платье, под густой вуалью.

Сделав шага три в комнате, она остановилась и откинула вуаль. Это была гувернантка Ольги Инсаровой, Аглая Львовна Богар.

Медынцев не удивился — он был почти уверен, что увидит именно ее. Вежливо поклонившись, он сделал жест рукой, приглашая ее сесть в кресло, стоявшее у письменного стола, против места, которое занял сам.

— Вы изволили написать мне вчера эту записку? — спросил он, показывая ей полученное им письмо.

— Я!

— Обстоятельство, заявляемое вами, имеет большую важность. Конечно, вы имеете возможность доказать сделанное вами заявление?

— Иначе я не написала бы письма, — произнесла она своим ровным, спокойно холодным голосом, не поднимая глаз.

— Почему же вы не объяснили известных вам фактов судебному следователю при производстве дознания?

— Потому что не решила еще, открыть их или нет. Когда я расскажу вам все, вы оцените мое поведение.

— Лицо, которому известно о совершившемся преступлении, — заметил прокурор, — обязано немедленно сообщить о том правосудию, иначе оно делается участником этого преступления…

Аглая молчала. Она уже ответила, и её молчание ясно доказывало, что, по её мнению, замечание прокурора было совершенно лишнее.

Медынцев взглянул на нее. Перед ним сидела недурненькая девушка лет двадцати, худая и очень бледная. Волосы её, черные, с синеватым отливом, были гладко зачесаны и скрывались под простенькой шляпкой. Глаза с длинными ресницами были опущены. На лице не было никакого определенного выражения.

— Как вам угодно дать показание: официально или частным образом? — спросил, наконец, прокурор.

— Изъявленное мной желание говорить с вами у вас дома, а не в здании суда, доказывает, что я желаю объясниться частным образом.

— Но ведь частное объяснение не имеет никакого значения и вам, во всяком случае, придется подтвердить его официально.

— По тем данным, которые я имею в руках, полагаю, что мое показание, как свидетельницы, не потребуется. Впрочем, если вы признаете нужным допрашивать меня официально, то я на все готова.

„Странная девушка! — подумал прокурор, бросив на нее внимательный взгляд. — Верно заметил Поройко: говорит, будто „Медного всадника“ читает. Толково, обстоятельно, но… странно“…

— В таком случае, — проговорил он вслух, — может быть вам угодно будет объяснить мне данные, о которых вы упомянули?

— Сейчас объясню. Когда я вошла с горничной в спальню Александры Дмитриевны, в ночь на 19 июля, она лежала, опрокинувшись без чувств в кресле, перед письменным столом с карандашом в руке…

— Это мне известно из дознания, — вставил прокурор.

— Я знаю, что это вам известно, — вскинула она на него свои большие, черные глаза.

Взгляд блеснул, как молния, но тотчас опустился и закрылся длинными ресницами.

„Чудные глаза“! — невольно подумал прокурор.

— Если я так начала, то только потому, что с этого обстоятельства начинается то, что я имею вам объявить. Перед Инсаровой на столе лежали две записки…

— Две записки? — не удержался изумленный Медынцев.

— Из которых одна, — спокойно продолжала молодая девушка, как будто даже не заметив его восклицания, — находится у вас здесь…

Она показала на дело о дознании.

— А другая? — нетерпеливо спросил он.

— Другая находится у меня. Когда я послала горничную за молоком, то взяла другую записку и спрятала ее. В этой записке заключается обвинение, хотя она не кончена и не подписана. В порыве негодования Инсарова начала писать ее, но вдруг переменила намерение и написала вторую записку. В это время с ней сделался обморок, и она не успела разорвать первую записку.

— Следователь не нашел одного клочка разорванного листа, — процедил сквозь зубы прокурор.

— Он искал этот клочок? — вскинула она опять на него свои блестящие глаза. — Это подтверждает мои слова. Клочок у меня, и на нем написано обвинение.

— Могу я видеть его?

— Можете, — просто ответила молодая девушка.

Она опустила руку в карман, достала почтовый конверт, вынула из него бережно сложенный клочок бумаги и твердой, спокойной рукой протянула его через стол прокурору.

Он развернул его и прочел следующее:

„Меня отравили. Тот, кого я любила больше всего в мире, убивает меня… Для тебя одной, мое дитя, моя обожаемая Ольга, я не…“

Больше ничего не было.

Медынцев опустил руку с запиской.

Обвинение было ясное. Инсарова умерла не от своей руки…

Несколько секунд длилось молчание. Аглая сидела неподвижно. Если бы не видно было её бледного лица, казавшегося еще бледнее от чёрной вуали, при свете покрытой абажуром лампы, то можно было подумать, что прокурор один в комнате.

— Странная записка! — поднял он, наконец, голову. — Но я должен сделать относительно её три замечания.

— Первое?

— Первое мое замечание… Вы меня извините, милостивая государыня, — вежливо предупредил Артемий Платонович, — что я позволю себе высказать это замечание, но повторяю, вопрос идет о жизни и смерти, почему я…

— Вы сомневаетесь в подлинности записки? — подняла она на него свои замечательные глаза.

— Важность дела дает право… — оправдывался он.

Едва заметная насмешка скользнула на губах Аглаи.

— Совершенно верно. Только я полагаю, для вас достаточно одной секунды, чтобы убедиться в подлинности записки. Доказано, что вторая записка написана Инсаровой. Если приложить этот клочок к листу, так кстати собранному следователем, то он дополнит этот лист. Придумать и написать записку могла только я одна в то время, пока горничная бегала в кладовую за молоком, то есть в продолжение одной минуты, подделав руку настолько искусно под руку покойной, что даже эксперты не отличать, как вы в том имеете полную возможность убедиться.

Артемия Платоновича покоробило. Он, такой опытный юрист, промахнулся! Не важно! Поройко догадался бы… Молодая девушка пристыдила его, прокурора! Впрочем, он несколько утешился тем, что она, вероятно, обдумывала сто раз вопрос о возможности сомнения в подлинности предъявленного ею документа, а ему дано было на соображение всего несколько секунд.

— Второе замечание? — спокойно проговорила она.

— Второе замечание то, что убийца все-таки не назван в записке. „Тот, кого я любила больше всего в мире“. Отсюда видно только, что убийца мужчина, и, казалось бы, этим лицом должен быть муж писавшей, но знаете, в наше время…

— Инсарова жила настолько открыто, что ваше подозрение относительно поведения покойной Александры Дмитриевны исчезнет при первом допросе свидетелей. Я первая, прожившая с ней три года, готова присягнуть, что жизнь её была безупречна и уверена, что все, знавшие ее, удостоверят то же самое.

— Значит, вы обвиняете мужа?

— Я никого не обвиняю, но признаю виновным того, на кого указывает записка, которую вы держите в руке.

Она побледнела еще больше, если только это было возможно, но голос её не дрогнул.

— При вашем удостоверении безупречного поведения Инсаровой эта записка обвиняет её мужа… — пытливо посмотрел он на нее.

— Значит, он виновен.

— Хорошо-с. Положим, вы, соображаясь с запиской, имеете основание полагать его виновным. Но тут является мое третье замечание: не ошиблась ли сама написавшая записку? Бывает, знаете, что у жертвы явится на кого-нибудь подозрение, и она сгоряча, в первую минуту отчаяния и негодования, выскажет свое подозрение, а потом вдруг окажется, что ошиблась. Если бы Инсарова осталась жива, может быть, она сама созналась бы в своей ошибке…

— Она имела достаточные основания не сомневаться.

— А… вы полагаете, что у неё были основания?

— Не только полагаю, но знаю наверное.

— Основания эти тоже могут быть подтверждены доказательствами?

— Могут быть подтверждены.

— И эти доказательства у вас?

— У меня.

Прокурор внимательно посмотрел на Аглаю. Она являлась страшной обвинительницей: первое доказательство её разрушило все его убеждение в самоубийстве Инсаровой, основанное на таком важном обстоятельстве, как письменное её заявление. Неужели второе с такой же ясностью и определенностью укажет виновного? Эта бедная девушка, сидящая перед ним неподвижно, как статуя, показалась ему каким-то привидением, вызванным роковой судьбой для разоблачения темного, страшного дела.

Что побудило ее так действовать? Неужели одно стремление открыть глаза правосудию управляло ею? Едва ли… Почему-то, глядя на нее, невольно являлась мысль, что у неё была заранее намеченная и определенная цель. Какая у неё цель? Надо узнать, непременно узнать…

Прокурор задумался.

— Не следует упускать из вида, — прервал вдруг молчание ровный, спокойно-режущий голос Аглаи, — той причины, которая побудила покойную Инсарову оставить первую записку и написать вторую.

— Как объясняете вы эту причину? — поднял голову прокурор.

— Она остановилась в первой записке на том месте, где обращается к дочери, которой, по-видимому, предназначалась записка, и остановилась при мысли, что этой запиской, умирая сама, лишает дочь также и отца. Прочитав записку, Ольга, конечно, почувствовала бы к нему ненависть и презрение.  — Верно, — склонил голову прокурор.

— Этим же объясняются её заботы о роковой записке перед смертью.

— Её слова…

— Относились непременно к первой записке, а не ко второй. Фраза вполне ясная и последовательная: „Осталась записка, чтобы никто не видел“. Остается только добавить „ее“.

— Никто не видел! — воскликнул прокурор.

— Поняли „никто не виновен“, — скользнула опять насмешка на губах, Аглаи, — конечно, под влиянием предположения о самоубийстве. — Если бы покойная сама себя лишила жизни, ей не было никакой причины подтверждать словесно то, что она уже написала. Записка осталась — и довольно. Между тем она вспомнила, что первая записка, в которой заключалось обвинение, ею не уничтожена. Понятно, ей хотелось, чтобы никто не видел этой записки.

— Какая ужасная смерть! — задумчиво проговорил прокурор. — Умирать от руки любимого человека, простить его и в то же время знать, что оставляешь ужасное обвинение… Ужасная смерть!

Аглая молчала

— Но не ошиблась ли она? — продолжал он, устремив на молодую девушку добрый, мягкий взгляд. — Может быть, какая-нибудь роковая случайность… Ведь в записке все-таки он не назван по имени… А это важно, очень важно! Пусть поведение её было безупречно, пусть она была примерная жена, но ведь могла она любить кого-нибудь тайно?.. Может быть, она любила, но по долгу замужней женщины оттолкнула от себя любимого человека, а он, в порыве ревности и отчаяния, убил ее… Может быть, и себя убил… Кто знает? Иногда бывает, что находят в реке или в лесу труп самоубийцы, совсем разложившийся… Часто даже бывает…

— Знакомые покойной на лицо, — спокойно возразила Аглая. — Их можно было видеть на похоронах, всех до единого… кроме, впрочем, следователя.

— Вы крепко стоите на обвинении Инсарова! — невольно вырвалось у прокурора.

Молодая девушка нахмурила брови и бросила на него быстрый, как молния, взгляд.

— Доказательством, что я вовсе не крепко стою на этом обвинении, — проговорила она ледяным тоном, — может служить то, что я к вам до сего времени не приходила. Почему я не приходила? Потому что не могла решиться взять на себя роль его обвинительницы. „Она“ простила — следовало ли мне предавать его в руки правосудия? Я лишаю ребенка отца, веду человека на каторгу — имею ли я на то право?

— Это был ваш долг! — горячо возразил прокурор. — Преступление должно быть наказано. Прощение жертвы не освобождает преступника от наказания. Она могла простить его лично, если желала, но общество не прощает…

— Я исполнила свой долг.

— Так, но не ошибаетесь ли вы? Не ошиблась ли она сама? Дело идет о жизни и смерти человека… Подумайте!

Аглая, как будто оживившаяся на минуту, сделалась опять холодной и неподвижной.

— Я, кажется, сказала вам, что имею еще доказательство.

— Скажите же, какое это доказательство?

— На том же столе, где лежала записка, лежало развернутое письмо. Вот это письмо.

Она еще раз достала бумагу и протянула ее прокурору. На этот раз рука её как будто дрогнула, потому что лист заметно пошевелился, но, может быть, это произошло от движения его в воздухе…

Письмо было адресовано Людмиле Павловне Лебединской. Прокурор развернул его и посмотрел подпись.

— От Инсарова! Так я и думал, — проговорил он, задумчиво глядя на бумагу. — Любовная интрига… О, любовь, любовь! Если ты, как говорят, наполняешь жизнь, составляешь её радость и счастье, то сколько и несчастий ты иногда приносишь с собой! До каких крайностей, до каких ужасных, бесчеловечных преступлений можешь ты довести человека!.. Страшно подумать!.. Вот: пустые бредни избалованной фантазии, бесхарактерное увлечение молодости свели человека, ничем неповинного, в могилу… Сколько раз повторялись такие роковые уроки и ничего нельзя сделать… Неизбежно будут они повторяться до скончания века!

Пока прокурор говорил, по лицу молодой девушки как будто пробежала судорога… но когда он поднял на нее глаза, она была опять спокойна и холодна, как статуя

— Прочтем! — вздохнул Медынцев.

„Обожаемая Людмила! Я больше не могу выносить такой жизни… Надо положить ей конец! Вы не хотите согласиться на то, о чем я говорил вам, о чем писал в последнем письме, но нужно решиться… Иначе я сойду с ума или застрелюсь… Значить вы хотите моей смерти? Что лучше: жить такой ценой или умереть? Вы говорите, что надо помириться с судьбой, взять над собой верх… Легко сказать! Да разве это возможно? Ждать? Чего ждать? Ждать времени, которое, быть может, никогда не наступит? Я не могу ждать… Силы изменяют мне, терпение истощилось… Пусть лучше я сам лягу в могилу, если не могу достигнуть счастья… Что за дело, какой ценой достанется мне счастье? Но я один решаюсь на это и решиться вовсе не так трудно, если хорошенько подумать, и я думаю об этом день и ночь. Всегда! Всегда! Хотя вы и не согласны со мной, но я все-таки должен выйти из моего невыносимого положения. Вы, во всяком случае, останетесь в стороне. Мы подождем некоторое время, дадим успокоиться людским толкам, и тогда я назову вас моей и мы будем счастливы… Бесконечно счастливы!.. Чтобы даже место не напоминало нам ничего из прошлого, мы можем уехать навсегда из этого города, хотя он и дорог мне, потому что я увидел здесь в первый раз вас, обожаемая Людмила!.. Не возражайте мне, не удерживайте меня, все равно это ни к чему не поведет… я решился! Если же вы потом отвернетесь от меня, если на мою безумную любовь ответите холодностью и равнодушием, то будете бесчеловечны… и только. Для вас одной я решился… Инсаров. 14 июля“.

— Странное дело! — проговорил прокурор, — письмо как будто…

Он взглянул на сидевшую перед ним неподвижно Аглаю и остановился.

— Подложное? — вскинула она на него глаза.

— Нет, нет… — процедил он сквозь зубы. — В этом-то можно будет убедиться. Я хотел сказать, что в письме тоже только намеки… Конечно, подбирая факты, сводя их вместе и соображая, является сильное, основательное подозрение… Тут замечательна группировка…

У Медынцева, видимо, было на уме что-то, сильно его занимавшее, но высказать своей мысли он не хотел. Желала ли молодая девушка или не желала узнать его мысль, определить было невозможно. Во всяком случае, она ничего не спросила и оставалась невозмутимой.

Оба молчали.

— Вы изложили мне все факты, которые заставляют вас предполагать, что Инсарова умерла не от своей руки? — спросил, наконец, прокурор.

— Все.

— Больше ничего не имеете прибавить?

— Ничего.

Артемий Платонович подумал несколько секунд, опустив голову.

— Вы мне позволите теперь обратиться к вам с некоторыми вопросами? — поднял он на нее глаза

— Сделайте одолжение.

— Раз вы решились открыть мне все, почему вы не приехали ко мне просто, а употребили такой странный, скажу откровенно, такой романтический способ устроить наше свидание? Конечно, — слегка улыбнулся он, — молодая барышня любит во всем таинственность, так сказать роман, и по всей вероятности…

— Вы ошибаетесь, у меня были совсем не романтические причины.

— Спрашиваю я это, — поспешил он пояснить, — потому что дело все равно будет гласное — вам придется давать показания в суде, хотя вы, сколько мне помнится, выразили сомнение в необходимости вашего свидетельства. Нужно будет объяснить, каким образом записка покойной и письмо Инсарова очутились в ваших руках. Это даже быть может, повлечет за собой маленькую неприятность для вас, а именно замечание, почему вы не представили подобные улики немедленно. В таких случаях каждая минута дорога. Чем дольше откладывать производство следствия о совершенном преступлении, тем меньше шансов открыть его…

— Я высказала вам причину моего молчания. Если я виновна, то…

— Я не хочу сказать, что вас осудят, — пояснил он. — Быть может, найдутся даже такие, которые осудят вас не за молчание, а за открытие тайны… Впрочем, самый важный свидетель, теперь можно даже сказать обвиняемый, Инсаров, болен, а следствие должно начаться его допросом. Кстати, что он все еще не поправился?

— Не могу сказать наверняка. Я не видела его со дня смерти Александры Дмитриевны. В день её похорон, по желанию генерала Лебединского, я переехала с Ольгой к ним. Говорили, впрочем, что нервы его еще очень расстроены.

— Вы теперь живете у Лебединских?

— Временно. После сегодняшнего моего визита к вам я, конечно, у них не останусь. Впрочем, я и раньше предполагала оставить их дом, хотя мне очень жаль расстаться с Ольгой.

— Зачем же вам оставлять их дом? — поспешно заметил прокурор. — Ваше присутствие там может быть очень полезно для открытия истины, если вы, как я убежден, не откажетесь содействовать правосудию…

Насмешливая улыбка опять скользнула на губах Аглаи.

— Одна из причин моего романтического способа, — пояснила она спокойно. — Если бы я пришла к вам просто, мое посещение было бы всем известно, и я не могла тогда оставаться у Лебединских ни одной минуты.

„Положительно — умница!“ — подумал прокурор.

— Значит, были и другие причины? — спросил он.

— Другие причины касались меня лично. Во-первых, я не могла помириться с мыслью, что являюсь обвинительницей людей… прощенных умирающей. Я исполнила свой долг, как вы сказали, а если бы вы отказались меня принять, то не моя в том вина, я успокоилась бы, бросила обе записки в огонь, и все было бы кончено. Вы, конечно, заметили приписку „другой записки не будет“? Она объясняет мое решение. Во-вторых я, незнакомая с юридическими законами, думала, что, представляя письменные документы, ни в чем до меня не касающиеся, буду избавлена от необходимости выступать на сцене во время суда. Я девушка бедная, живу в гувернантках, следовательно, появление мое на суде, особенно в такой роли, за которую, как вы сами сознались, многие обвинять меня, может служить мне препятствием найти место. В этом деле я лицо постороннее и желала бы оставаться посторонней, что было без сомнения легко исполнить и даже в моем интересе. Брось я записки в огонь, никому и в голову не пришла бы мысль о их существовании, а я спокойно осталась бы гувернанткой Ольги.

„Как все это ясно, точно, определительно, — думал Медынцев. — Не говорит, а режет!“

— Хорошо-с. Теперь относительно письма Инсарова. Содержание письма показывает, что оно не первое и что между ним и Лебединской было объяснение в любви… Может быть, даже больше… Неужели ни вы, никто другой не заметили этой интриги?

— Про других ничего не могу сказать, — как будто дрогнул голос молодой девушки, — но я… не заметила. Вообще, — продолжала она спокойно и холодно, — я занята только своей обязанностью и мало обращаю внимания на окружающих, до которых мне нет никакого дела. Полковница Засельская-Кубей, у которой я жила довольно долго и которой обязана местом гувернантки в семействе Инсаровых, хорошо меня знает. Она подтвердит, что я всегда была мало любопытна и не любила вмешиваться в чужие дела. Больше на ваш вопрос я решительно ничего не могу ответить.

Прокурор понял, что об этом, столь интересном для него, предмете она больше ничего не скажет. „Не тут ли тайна?“— явилась у него мысль.

— Вопрос об интриге Инсарова с Лебединской весьма важен для разъяснения занимающего нас дела, — сказал он, — и если бы вы могли помочь правосудию, то именно тем, что, оставаясь в доме Лебединских, доставили бы некоторые сведения в этом отношении…

— Относительно интриги, признаваемой вами такой важной, я желала бы остаться в стороне. Находясь близко от лиц, на которых падает подозрение в совершении преступления, я, быть может, могу открыть какие-нибудь обстоятельства, оправдывающие или обвиняющие их, не касаясь интриги. Если вы хотите моего содействия в таком направлении, я готова помогать правосудию, но вмешиваться в разные постыдные секреты mademoiselle Лебединской не желаю, потому что не люблю её.

Прокурор вопросительно взглянул на нее.

— Большинство людей, — пояснила Аглая, — любят заниматься именно теми, кто им не нравится, выискивая их недостатки и рассказывая про них всякие были и небылицы… Я же, наоборот, привыкла всегда молчать о тех, кого не люблю. Не имея расположения к mademoiselle Лебединской, я невольно буду делать пристрастные выводы из её слов и поступков, чем могу ввести правосудие в заблуждение и направить его по ложному следу.

„Тайна тут, непременно тут!“ — подумал прокурор.

— Очень жаль, — пожал он плечами, — потому что в этой интриге, по моему мнению, заключается узел тайны преступления, который мы должны развязать.

— Если только это не мертвый узел, — проговорила молодая девушка своим спокойным, ледяным тоном.

— Совершенно верно, — кивнул он головой с улыбкой, — но будем надеяться, что он не мертвый, и постараемся распутать его.

— Будем, — как эхо, повторила она.

— Во всяком случае, я попросил бы вас хотя временно остаться у Лебединских, если это не очень для вас трудно и неприятно… Неожиданное оставление вами их дома может подать повод к подозрениям, а для меня весьма важно не открывать полученных мной от вас сведений слишком рано, не дразнить гусей, как говорится…

— Признаюсь, это очень трудно и неприятно, но я исполню ваше желание. Заранее я предвидела его и согласилась. Предосторожности, принятые мной для сохранения в тайне нашего свиданья служат доказательством.

— Прекрасно. Ваше посещение показывает участие, принимаемое вами в обнаружении истины по этому делу, почему я, конечно, почту долгом сообщить вам о дальнейшем ходе его. Благодарить вас за важные указания, данные вами, не считаю себя вправе, потому что вы исполнили свой долг и могли бы оскорбиться моей неуместной благодарностью, но прошу дальнейшего содействия, весьма драгоценного для меня…

Аглая поняла, что разговор на этот раз был окончен, и встала. Прокурор вежливо проводил ее до двери.

Спокойно, с тем же безучастным видом поклонилась она ему, опустила вуаль и вышла.

По уходе молодой девушки, Медынцев с четверть часа ходил взад и вперед по кабинету, заложив руки в карманы и, по своему обыкновению, что-то насвистывая. Потом позвонил и приказал немедленно послать за судебным следователем Поройко.

Надо было серьезно обсудить положение и решить, как повести дело? Преступление было очевидно. Немыслимым являлось предположение, что Инсарова, отравив себя сама, обвинила в этом перед смертью другого, тем более, что через минуту сама же отказалась от своего обвинения. Если бы она, из мести или в негодовании, решилась на такое обвинение, то решение её должно было быть твердое, зрело обдуманное, которое переменить в одну минуту невозможно. Значит она, назначив цену за свою жизнь, страшную цену, вдруг решила пожертвовать ею даром? Нет! Умирать она не думала и не желала. Другая рука уложила несчастную женщину в могилу… Но чья рука?

Оцените статью
Добавить комментарий