Первые главы из романа Жюля Мари «Ошибка доктора Маделора».
Часть первая. Закулисная жизнь одной «знаменитости».
Глава I.
Начиная с 11 сентября 1855 года, весь судейский персонал Шато-ле-Шателе был заинтригован таинственным делом, имевшим широкий общественный резонанс. Делом об отравлении фермера Комбределя.
Комбредель был известной личностью в Шато. Он был очень богат, а его ферма, Глориэт, занимала больше половины территории деревни Армуаз, и крестьяне уверяли, что его доход превышал пятнадцать тысяч франков.
Два дня спустя, после смерти фермера, 13 сентября была арестована жена покойного, Анна Комбредель. С тех пор как ее посадили в тюрьму в отдельную камеру прошло уже два месяца.
Доктор Маделор – ученый-химик и врач в Шато, человек хорошо известный в департаменте, должен был произвести судебно-медицинскую экспертизу.
Следственный пристав, Лимэ, и королевский прокурор, Монсежу, хранили упорное молчание относительно этого дела, но свидетели болтали разное. Тут и там, в обществе, они повторяли свои показания, и вскоре из этих отрывочных данных, собранных на живую нитку в одно целое, сложился довольно странный рассказ.
Жизнь Анны Комбредель, подсудимой, была разобрана по кирпичику. Ее привычки, вкусы, наклонности — все это теперь ни для кого уже не было тайной.
Подсчитали, сколько она тратила. В ход пошли намеки на ее внешность и наряды, а ее благотворительность назвали возмутительным лицемерием.
Рассказывали, что, под видом напускной скромности, она развратничала и вела распутную жизнь. Утверждали, что ее благородный характер, ее готовность каждую минуту прийти на помощь бедному и несчастному, были всего лишь прикрытием, под которым было удобно прятать разного рода разорительные фантазии.
Нотариус в Шато, Лагренэ, поверенный в делах Комбределя, заявил, что за несколько дней до смерти фермера, несмотря на относительное богатство последнего, на ферме Глориэт ощутили недостаток в деньгах. Между тем, капитал весьма выгодным образом был перемещен в другое место. Акции были проданы за наличные. Земля также была продана, и деньги за нее были получены, но следствие показало, впрочем, что деньги эти не были пристроены ни к какому делу.
Так что сталось с деньгами? Куда они были потрачены? Вероятно, деньги были израсходованы госпожой Комбредель? Но, в таком случае, что могло стать загадочной причиной подобного мотовства?
Несомненно — тут была тайна! Но какая? Вот вопрос!
Догадкам не было конца, но никто не мог дать ответа на этот вопрос.
Следственный пристав несколько раз вызывал на допрос госпожу Комбредель.
Сбитая с толку неумолимой последовательностью его расспросов, несчастная женщина давала невнятные ответы, плакала, терялась.
— Известно ли вам, сударыня, — спрашивал пристав, — какое тяжкое обвинение тяготеет над вами?
— Да, сударь, меня обвиняют в преступлении, говорят, что я отравила человека, которого любила — человека, рядом с которым моя жизнь текла спокойно и счастливо. Меня обвиняют в том, что я отравила своего мужа!
Лимэ сделал рукой утвердительный жест.
Анна, в сильном волнении, дрожа, спросила:
— Тогда скажите же мне, наконец, на чем основана эта ужасная клевета?
— Хорошо. Я вам скажу.
И пристав последовательно ознакомил подсудимую с теми уликами, которые указывали на нее. Говорил он медленно и с расстановками, время от времени поворачиваясь в сторону письмоводителя, но при этом, не смотрел на него. Это было условным знаком, чтобы тот записывал ответы подсудимой.
Анна путалась и давала противоречивые показания.
Лимэ не перебивал ее, давая ей возможность высказаться. Бесстрастный, как сам закон, он хладнокровно следил за тем, с каким трогательным беспокойством подсудимая старалась защитить себя от ужасного обвинения.
Наконец, она окончила говорить. Все ее опасения, все ее возмущение были выражены в том умоляющем жесте, которым она закончила свою речь.
После этого, пристав сказал ледяным голосом:
— Несколько раз опрошенные свидетели, Клотильда Поврэ, Ледюк, Рудье и другие показали, что видели вас ночью на ферме Глориэт, где вы разговаривали с каким-то неизвестным. Впоследствии вам устроена будет очная ставка со всеми этими лицами. Рудье, который подсматривал за вами, утверждает, что он дважды видел вас с названным незнакомцем. Отвечайте, правда ли это?
— Да, — отвечала вдова взволнованным голосом.
— Не угодно ли вам будет сказать, кто был этот человек? Назовите его имя, сообщите о тех отношениях, которые существовали между вами.
— Я не могу этого сделать.
— Что мешает вам ответить на этот вопрос?
Анна хранила молчание.
— Подумайте о том, — начал снова следственный пристав, — что ваше молчание и ваш отказ сказать правду могут иметь для вас весьма неприятные последствия. Нам нужно знать имя этого человека. Судите сами, хладнокровно и дайте ответ.
Анна молчала.
— Что за тайна связывает вас с этим неизвестным? Может быть, вы боитесь того, что подумают, что он был ваш любовник… Может быть, вы боитесь навлечь на него подозрение в соучастии?
Анна резким и порывистым движением поднялась со своего места и сказала дрожащим голосом:
— Первый раз в жизни обвиняют меня в таком гнусном поступке! Первый раз в жизни швыряют мне прямо в лицо это слово — любовник!.. Милостивый государь, я признаю за вами право обвинять меня, но… но, пожалуйста, не оскорбляйте меня!
— Сударыня, — отвечал пристав, — не продолжайте. Я верю в искренность вашего негодования.
— В таком случае, помогите мне!
— Отвечайте на мои вопросы. Кто тот неизвестный, кого свидетели называют вашим любовником?
— Вы мне задаете единственный вопрос, на который я не могу ответить! — сказала подсудимая, с убитым видом.
Пристав устремил на нее пристальный взор и смотрел в упор на протяжении нескольких минут, храня молчание.
После этого, он сурово произнес:
— Сударыня, вы играете с правосудием! Еще раз повторяю свой вопрос, вы будете отвечать?
— Нет, нет, нет… никогда!
Следственный пристав позвонил. Появились жандармы.
— Отведите подсудимую в камеру!
Глава II.
В Шато только и толков было, что о деле Комбределя.
Несмотря на известные факты, которые были налицо и свидетельствовали против подсудимой, несмотря на чудовищность преступления и на то негодование, которое оно возбуждало — находились люди, призывавшие не торопиться с окончательным приговором.
Они говорили:
— Улики против подсудимой, и улики, правда, весьма веские, свидетельствующие о существовании любовника, о котором жена фермера отказывалась давать показания. А еще безумные траты, мотивы которых госпожа Комбредель отказалась назвать и нежелание сообщить, на какие цели были направлены деньги. Конечно, по мнению большинства, эти деньги были потрачены на любовника, а также мышьяк, найденный у подсудимой во время следствия, душевное смятение молодой женщины, ее сбивчивые и противоречивые показания — все это, вместе взятое, разумеется, вынуждает подозревать вдову. Но суд был ее еще впереди.
Внести в это дело ясность мог только один человек. Только на него можно было положиться! И это был — доктор Маделор.
Будет ли найден яд во внутренностях трупа покойного Комбределя? Вот что составляло предмет всеобщего любопытства.
Если бы исследования ученого врача констатировали присутствие яда в трупе — тогда не могло быть и места сомнениям.
Скоро в Шато и в деревне Армуаз распространился слух, что доктор Маделор представил результат своей экспертизы на обсуждение судейского персонала…
При этом Анна вела себя, как львица. Ее поведение было исполнено достоинства и благородства.
Да и могло ли быть иначе? Над ней тяготело обвинение в позорном преступлении — разве имело смысл сдаваться без боя? К тому же чего ей было бояться?
В самом деле, рано или поздно, разве не признают ее невинность и не провозгласят перед всем светом о ее чистой совести? Разве она не верит в правосудие, от которого истина не может укрыться?
Она не сомневалась в том, что ее продержат в тюрьме еще несколько дней, пока не закончится следствие, а потом откроют перед ней двери ее темницы. Тогда она сможет заключить в объятия своего маленького сына, Жерома, которого оставила в Армуазе. Счастливое будущее щедро вознаградит ее за все это время — время слез и отчаяния.
Вера ее в то, что именно так окончится дело, — была непоколебима. Ее освободят. Ведь, еще не случалось, чтобы обвиняли невинных! Настоящая нелепость!
Так не раз рассуждала и думала бедная женщина.
А дни, между тем, тянулись вяло и медленно, не приносили никакого решительного поворота в ее судьбе. Изредка только навещал подсудимую следственный пристав — Лимэ.
Одним своим видом: пристальным, ледяным взглядом и бледными, плотно сжатыми губами, неумолимый судья, вызывал несказанный ужас в душе вдовы. Что, если он не поверит ей?
И действительно, это был крайне подозрительный человек. Притом, что масса улик были налицо, достаточно чтобы признать ее вину!
А этот постоянный, неумолимый, настойчивый допрос:
— Кто тот незнакомец, с которым у вас какие-то таинственные отношения? Один и тот же вопрос!
И именно тот, на который она не могла дать ответа. Она была обязана хранить молчание, и от этого ей делалось страшно.
Но тут ей приходила мысль о Маделоре.
«К счастью, — думала она тогда, — к счастью, не все еще кончено. За меня заступится наука! Ученый врач докажет, что я невинна! Его приговора я жду со спокойной совестью».
Прошло еще несколько дней. И тут, как-то, подсудимую снова потребовали доставить к Лимэ на допрос.
Пристав прочитал ей, медленно и с расстановками, акцентируя некоторые слова, доклад врача, составленный им для суда. Маделор констатировал, что фермер Комбредель был отравлен с помощью мышьяка…
Анна не поняла ничего, с первого раза. Лимэ прочитал во второй раз. После этого, он ласково и нежно сказал:
— Анна Комбредель, перестаньте упрямиться. Запирательство ни к чему не приведет. Лучше сознайтесь! Скажите всю правду!
Она молчала.
У нее в ушах раздавался невообразимый шум, глаза ее застилал какой-то туман. Потом, дрожащая, растерянная, она вдруг поднялась со своего места.
— Нет, все не так, не так! — проговорила она невнятно.
После этого, немного успокоившись, госпожа Комбредель обратилась к следственному приставу:
— Неужели же вы потребуете от меня того, чтобы я повторила вам сотый, тысячный раз. Вы вынуждаете меня повторять все это. Вы затрагиваете вопросы, касающиеся интимной стороны моей жизни. Я любила своего мужа. Сердце мое было переполнено этой любовью. Между нами никогда не было и тени недоразумения. Только таким образом, посвящая вас в подробности моей жизни — могу я защитить себя. Меня давит, душит обрушившееся на меня несчастье. Говорю вам, что я невинна, и что ваше обвинение ужасно! Я — отравительница? И кого я отравила? Своего мужа? Разве это возможно? Этот человек посвятил мне всю свою жизнь. Я гордилась его глубоким чувством ко мне! Я была счастлива! И вдруг, после всего этого, мне говорят, что я отравила своего мужа! Подумайте сами, господин судья, есть ли смысл в обвинении подобного рода? Вы просто смеетесь надо мной! Не обезумь я от горя, то, мне кажется, я всегда сумела бы защитить себя и заставила бы вас согласиться с моими доводами. Но, я сама не знаю, как все это случилось — я даже потеряла способность думать.
Эта тюрьма, где я нахожусь вот уже две недели, в одиночной камере, оторванная от моего сына! Эти допросы, которые не дают мне ни минуты покоя! Этот ужас, теснящий мне грудь! Страх, что я не сумею защитить себя перед судом — все это, вы сами видите, господин судья, сводит с ума. Я больна! Я не знаю, что со мной происходит!
Скажу снова, я могу вам сказать только одно: «я невинна, невинна!» Вы слышите, я невинна! Помогите… помогите же мне! Вы видите, что в тех уликах, которые вы собрали против меня, есть очень тесная взаимная связь. Вам представляется это естественным, но я предостерегаю вас: Смотрите, будьте осторожны! Это бывает иногда просто случайность, а в подобного рода делах случайность может иметь ужасные последствия. Улики, тяготеющие надо мной, кажутся вам несомненными. Вы подавлены их роковою связью. Но, скажите, разве вы не привыкли встречать в подсудимых желание прибегнуть к хитростям, к различного рода уловкам. В моем случае ничего подобного нет, не так ли? Но я знаю, что вы думаете в настоящую минуту. Вы думаете в это время: «Преднамеренная неосторожность, преднамеренное отсутствие хитрости — есть все та же уловка!» О, это ужасно!
Так говорила госпожа Комбредель. Речь ее текла порывисто и неудержимо, глаза ее сверкали, на щеках пылал лихорадочный румянец.
Следственный пристав слушал ее, не перебивая. В голосе подсудимой звучало столько искренности! Ее печаль была так искренна! Следственный пристав почувствовал себя немного взволнованным.
Но что он мог сделать? Отравление мышьяком был налицо.
— Вы утверждаете, что мой муж умер от отравления, что это подтверждает медицинская экспертиза. Вы говорите, что в трупе найден яд. Я не могу вам не верить. Преступление совершено. Ищите того, кому было выгодно совершить его. Мне незачем было прибегать к злодеянию. Подумайте сами об этом хорошенько. Конечно, это ужасно — вдаваться во все эти подробности, но это необходимо. Вы сами заставляете меня поступать так, а не иначе!
О тех денежных выплатах, которые вы ставите мне в вину — было известно моему мужу. Деньги, об использовании которых я не хочу и не могу ничего сказать — опять-таки были даны мне моим мужем. Этот человек всегда был так рад, когда ему удавалось исполнить мою волю, исполнить мои прихоти и мои желания.
В комнате у меня нашли мышьяк. Этот яд, точно, я туда положила. Но я приобрела этот мышьяк для себя. В минуту отчаяния, я хотела лишить себя жизни.
Вы улыбаетесь? Вы думаете в это время, что эта мысль о самоубийстве не вяжется с тем счастьем, которое доставляла мне любовь мужа. А, между тем, это так… это правда. Клянусь вам в этом!
Вы предполагаете, что мои денежные расходы связаны с чем-то предосудительным. С чем, именно? Вы говорите, что у меня есть любовник? Кто же он, этот любовник?
Вам желаете обвинить меня в этом, потому что я молчу о том обстоятельстве, которое дошло до вашего сведения. А я говорю о моих отношениях с одним человеком — об отношениях, неизвестных моему мужу. Я не отрицала и не отрицаю этих отношений. Но это тайна, и я не могу рассказать вам о ней. Предположите, что я ответила бы вам на этот вопрос, назвала бы имя этого человека, о месте жительства которого я не имею даже понятия, сообщила бы вам характер моих отношений. Разве это может изменить суть дела? Разве это могло бы освободить меня от обвинения, которое надо мной тяготеет. Разумеется, — нет, потому что врач нашел яд в трупе моего мужа.
Неужели же вы не можете предположить, что в семействе возможна тайна, настолько сама по себе позорная, что те, которые ею владеют, согласились бы скорее умереть, чем сделать ее достоянием всех и каждого?
Вы видите, одним словом, что надо всем этим делом тяготеет нечто роковое, фатальное, что влечет меня на край гибели. И я могу только повторить вам, что я невиновна! Другого средства к защите у меня не существует. Я невиновна! Невиновна!»
Произнося эту речь, она невольно приблизилась к следственному приставу. Ее руки были сжаты, пальцы конвульсивно стиснуты. Она устремила пристальный взгляд на судебного пристава, а из груди вырвался крик отчаяния, в который она вложила всю силу своих страданий, всю силу своих страхов и опасений.
— Сжальтесь же, сжальтесь надо мной, господин Лимэ, — я потеряла все мужество. Мысли убегают от меня. Все меня бросили. Все меня обвиняют, привлекают к ответственности. Сжальтесь же надо мной.
Письмоводитель записывал слова подсудимой. Он сидел, склонив голову над своим бюро, складывая в стопку исписанные листки допроса. Время от времени он приподнимал голову, брал перо в зубы, поспешно хватался за песочницу и посыпал невысохшие чернила желтым песком. Когда лист был исписан, письмоводитель движением большого пальца отодвигал его в сторону. На подсудимую он даже не смотрел.
Его перо бегало по бумаге и скрипело, иногда оно цеплялось за шероховатости бумаги. Тогда чернильные брызги летели на бумагу, туда, где уже находились вопросы пристава и ответы подсудимой.
Лимэ рассеянно смотрел на своего помощника. Он держал в руке нож из слоновой кости и играл им.
Было видно, что речь молодой женщины его взволновала и он медлил с ответом.
Для того чтобы начать говорить — ему следовало собраться с духом. Анна не спускала с него своего взгляда, а ее глаза были красными от слез.
Бедной женщине не было более тридцати лет, а между тем она выглядела теперь значительно старше своих лет. Лоб был прорезан морщинами, нос обострился, углы губ отвисли, губы побледнели. Она так много страдала, в последнее время!
Следственный пристав невольно чувствовал, что на него устремлен этот настойчивый взгляд, полный немой, но выразительной, мольбы, отчаяния и страха.
Прошло много времени. Все упорно молчали. Наконец, судебный пристав, печально произнес:
— Я хочу вам верить, но я не могу.
Подсудимая поникла головой и ничего на это не ответила.
Следствие было окончено. Дело передавали в следующую инстанцию. Обвинение отдала приказание передать следственный протокол суду ассизов.
Заседания суда в Шато-ле-Шателе должны были начаться три недели спустя.
В городе царило лихорадочное оживление. Все были возбуждены и ждали решения суда. Не знали, как и дождаться открытия ассизов.
Рассказывали и обсуждали данные, выяснившиеся на предварительном следствии. С особенным же интересом говорили о судебно-медицинском показании ученого врача Маделора, все были единогласно согласны, что это показание будет иметь решающее значение для всего дела.
Заявление Маделора насчет присутствия в трупе покойного Комбределя яда неумолимо констатировало очевидное преступление. В лице Маделора сосредоточились теперь и прокурор, и присяжные, и вообще, весь судебный процесс.
Вердикт зависел теперь только от Маделора!
Глава III.
За несколько дней до открытия ассизов, доктор Маделор увидел из окна своего рабочего кабинета, что к его дому подъехал сутуловатый старичок, тяжело опиравшийся на палку с объемистым набалдашником. Старичок держал за руку ребенка лет десяти.
Это был врач из деревни Армуаз — доктор Савиньé, друг семейства Комбределей. Он когда-то лечил фермера, во время его кратковременной болезни.
Ребенок, которого старичок держал за руку, был Жером, сын Анны Комбредель — той самой вдовы Комбредель, которую обвиняли в отравлении.
Господин Савиньи прошел через сад и позвонил в дверь.
Маделор, который узнал своего гостя, бросился сам открывать ему дверь, после чего провел гостя к себе в кабинет.
Савиньи, по-видимому, был очень взволнован.
— Чем я могу быть вам полезен, любезный коллега? — спросил доктор Маделор.
Жером высвободил свою руку из руки Савиньи и с детским любопытством стал осматривать комнату. Повсюду стояли реторты, различные медицинские и химические аппараты и склянки!
У окна, на табуретке, сидела дочь доктора Маделора. Это была девочка лет шести, которая старалась собрать из лоскутков платье для своей куклы.
Кукла лежала рядом, лицом вверх, со сложенными накрест руками.
Дети с удивлением посмотрели друг на друга. Потом, на губах Марии — так звали дочь доктора Маделора — заиграла улыбка. Это было своеобразное, робкое, нерешительное приглашение к знакомству. В ответ на эту улыбку, Жером тоже улыбнулся.
Маленькими шажками он направился к девочке, в нерешительности скользя рукой по столам, мимо которых шел. Мальчик кусал себе губы, а его щеки раскраснелись. Словом, он был очень смущен.
Мария поднялась с табуретки, взяла мальчика за руку, подвела к окну и сказала:
— Иди, посмотри, какая у меня кукла!
Между тем, оба доктора тоже разговаривали. Правда, теперь они говорили вполголоса.
Савиньи, весь бледный, спрашивал у Маделора:
— Итак, следовательно, вы покончили с этим делом?
— К несчастью, да, — отвечал Маделор, подчеркивая слова. — Даю вам слово, что я всячески старался отклонить эту печальную обязанность. Производя расследование, я пришел к выводу…
— Я знаю. Комбредель умер от отравления?
— От отравления мышьяком.
— И вы убеждены в этом?
— Не может быть никакого сомнения.
Савиньи поник головой, нервно похрустывая пальцами.
После некоторой паузы, он начал снова:
— Вы отдаете себе отчет, какую ужасную берете на себя ответственность в этом деле? Простите меня, что я говорю с вами таким образом. Я обращаюсь к вам с подобного рода словами, не потому, что не доверяю вам или не верю в вашу опытность — совсем нет, мной движет глубокая дружба, которую я испытывал к несчастному Комбределю и его жене. Мне так близки были их интересы, я очень хорошо и подробно знаю всю их жизнь, что никогда не поверю, чтобы мой друг был отравлен своею женой. Нет, нет… я не могу этому поверить. Они любили друг друга, как в первые дни после свадьбы. Ничто и никогда не омрачало их семейного счастья. Я напрасно ломал себе голову, тщетно рылся в своих воспоминаниях. И ничего не могу найти такого, чтобы допустить возможность подобного ужасного преступления. Покойный фермер вел такую тихую, безмятежную жизнь. Он не знал, что такое ненависть. Он не мог стать объектом чьей-то мести. Поведение его было безукоризненно, все его любили и все были к нему привязаны. Это отравление, повторяю вам, для меня настолько невероятный случай, что — простите меня, господин Маделор, — я, право, не знаю, верить ли…
— Я нашел следы мышьяка во внутренностях Комбределя, — сухо сказал Маделор. — Органы, пораженные отравлением, будут фигурировать на суде, в качестве вещественного доказательства. Ваши сомнения… Я не могу разделить ваших сомнений.
— Но, — сказал Савиньи нерешительно, некоторого рода колебания, — не можете ли вы допустить, несмотря на ваш громадный опыт, несмотря на безграничную веру в самого себя — веру, основанную на обширных познаниях, не можете ли вы допустить несчастного случая, ошибки в этом деле. Да, не можете ли вы этого предположить? Подумайте о том, что жизнь и смерть госпожи Комбредель находятся теперь в ваших руках… Какая-нибудь оплошность в анализе, простая невнимательность, случайная рассеянность — и вот вам повод для ужасного, непоправимого несчастья.
Маделор поднялся со своего места. Его губы были бледны и дрожали:
— Милостивый государь, — сказал он, — вы слишком долго испытывали мое терпение. Господин Савиньи, избавьте меня от подобных объяснений, которые мне неприятны. Ваше подозрение набрасывает тень на мою честь и на мою репутацию. Вы имеете полное право потребовать провести повторную экспертизу. Вам не смогут отказать в этом, если состав суда признает мою экспертизу недостаточной… Моя совесть чиста.
Так разговаривали между собою коллеги по профессии.
А между тем, дети успели познакомиться друг с другом.
Мария пошла за новыми игрушками. Она Принесла их и стала показывать их одну за другою Жерому. А Жером внимательно ее слушал.
— Хочешь, пойдем, побегаем!
— Пойдем!
Дети вышли из комнаты и побежали по саду, а когда вернулись, болтали между собою, как давние друзья.
Очутившись в кабинете, Жером услышал, что Маделор говорит взволновано, громко и в резких выражениях. Это обстоятельство произвело тяжелое впечатление на Жерома.
Мальчик стал невпопад отвечать на расспросы Марии, инстинктивно прислушиваясь к разговору старших.
— Это твой отец? — спросил он у Марии.
— Да. А где твой отец?
— Мой?
— Ну, да — твой!
— Он умер.
— А мать?
— Ее посадили в тюрьму.
— Да? — сказала Мария, удивленно заглядывая в лицо своего собеседника, после чего, девочка замолчала.
Между тем, Жером продолжал вслушиваться в разговор Маделора и Савиньи. Он услышал имя матери. При этом дорогом для него имени, сердце его усиленно и тревожно забилось. Он слушал и понимал.
Вдруг, с криками и рыданиями, он стремительно бросился в объятия к Савиньи и нервно к нему прижался. Девочка сделала то же самое. Ее щеки лихорадочно раскраснелись. Личико опечалилось. Старик обнял и Марию. Дрожащей рукой он ласкал, в одно и то же время, и дочь Маделора, и сына вдовы. Странная случайность, сблизившая этих обоих детей, на самой заре их жизни!
Савиньи долго не спускал пристального взгляда с малюток. После этого, он посмотрел на врача-эксперта. Казалось, он надеялся встретить такую картину: Маделор, взволнованный, нерешительный, сбитый из позиции, стоит перед этим ребенком, который с такими громким плачем взывает о спасении своей матери…
Маделор сделал нетерпеливый жест рукой и неловким движением повернул свою голову в сторону.
Тогда старик встал со своего места и направился к двери. Мария продолжала тихонько плакать. А лицо Жерома приняло какое-то суровое выражение, и в глазах отразилась ненависть.
Он взял за руку Савиньи. Переступая через порог двери, мальчишка обернулся в сторону Маделора. И в его взгляде снова сверкнули ненависть и злоба. Губы плотно сжались, и, казалось, мальчику стоило много труда сдержаться, чтобы не выкрикнуть в адрес доктора какую-нибудь угрозу…
— До свидания, господин Маделор!..
Глава IV.
Население Шато-де-Шателя охватил необычайный ажиотаж. Близь здания суда нельзя было ни пройти, ни проехать. Сам зал был переполнен публикой.
Наступил день ассизов.
Привели Анну. Необычайное волнение мешало ей в полной мере оценить то, что творилось вокруг.
Между тем, при виде вещественных доказательств, выложенных на стол, она невольно почувствовала внутри себя какой-то ледяной холод. После этого, машинально заняла место среди жандармов, которые были неподвижны, как статуи. Подсудимая сидела, выпрямившись, положив руки на колени. До ее слуха доносился монотонный голос, который, то и дело, произносил ее имя. Этот голос читал что-то, но что именно — этого она не понимала. Вокруг нее разговаривали, кто-то задавал ей какие-то вопросы, кто-то давал на них ответы. Ее попросили встать, и ей пришлось подчиниться. Анна Комбредель была, как во сне. Она была убита, уничтожена.
Наконец, перед судьями появился Маделор, одетый в черное, и дал свои ужасные показания. Вслед за этим, в зале суда раздался крикливый голос адвоката, взявшего на себя ее защиту. Он не щадил усилий, чтобы дискредитировать результаты медицинской экспертизы. Но Маделор возразил, он вступился за свои выводы с особенной энергией.
Что произошло после этого?
Да разве она может на это ответить. Как будто члены суда еще раз обменялись какими-то отрывочными замечаниями. Кто-то сделал было какое-то возражение. В зале раздался шум, все разом заговорили. Наконец, все стихло.
Подсудимой снова велели встать. К ней еще раз обратились с вопросом. Это был уже последний вопрос. Ей показалось, что ее спрашивают, не имеет ли она чего-либо добавить к защите. И она отвечала:
— Нет!
Ее увели. В комнате, куда ее отвели и оставили одну, вместе с жандармами, царила мертвая тишина, но в ее ушах раздавался звон. Ее глаза, в печальной задумчивости, были устремлены на пол. Она машинально считала кирпичи мощеного пола под ногами.
Наконец, жандармы подошли к ней с двух сторон, и каждый из них взял ее под руку и в последний раз привели ее в зал суда.
Навстречу ей доносился тот же самый неприятный голос, от которого она вздрогнула, еще в начале заседания. Этот голос прочитал монотонным образом несколько фраз, которые заканчивались следующим образом:
— Приговорена к смертной казни!
Подсудимая затрепетала, как бы пораженная ударом гильотины.
Голова ее бессильно упала на грудь, руки безжизненно опустились вдоль тела.
Среди публики были слышны отдельные голоса, в которых выражалось волнение. Шум от этих голосов перекрыл повелительный призыв к молчанию.
После этого, вперед выступил человек, одетый в красное платье. Он невольно обращал на себя всеобщее внимание среди толпы, облеченной в одежды темного цвета.
Он заявил подсудимой:
— Анна Комбредель, у вас есть три дня, в течении этого времени вы имеете право подать жалобу в Кассационный суд.
Подсудимая приподняла голову, устремила пристальный взор на человека в красном и сказала:
— Сколько дней?
Председатель суда повторил более четко:
— Три дня.
Она растерянно мотнула головой и… рассмеялась.
Ее увели.
Глава V.
Дело Комбределей произвело в Шато на всех глубокие впечатление, но впечатление какого-то странного свойства: все испытывали какой-то необъяснимый страх.
Когда прения по делу кончились, а в процессе не осталось ни для кого и тени тайны, знакомые, остановившись где-нибудь при встрече на улице, говорили один другому:
— Не будь доктора Маделора, госпожу Комбредель не смогли обвинить!
Общественное мнение, позабыв на время о несчастной женщине, на которую только что обрушилась кара правосудия, увлеклось теперь личностью ученого доктора, вооружившего, во имя науки, наказующую руку человеческого суда.
В провинции, любопытство, обычно, принимает весьма откровенные формы. Это любопытство, раз нацеленное на Маделора, стало преследовать его с неумолимой настойчивостью. Когда он шел по улице, взгляды всех устремлялись в его сторону и долго-долго следили за ним. Если он проходил мимо окон чьего-либо дома, занавески в этих окнах начинали вдруг колыхаться, их приподнимали, а из-за них выглядывали головы любопытных, сгоравших от нетерпения взглянуть на проходящего мимо доктора.
Словно он был какой иностранец! Словно его никогда прежде не встречали на улице!
Маделор сделался вдруг каким-то легендарным лицом. При его появлении, всеми овладевал какой-то непонятный ужас. Все стали относиться к нему с необъяснимой недоверчивостью.
Он проходил по улице с потупленной головой, мелкими шагами, тяжело опираясь на свою трость, не обращая внимания на то, что вокруг него происходило. Казалось, был весь погружен в какие-то тяжелые думы.
Можно было подумать, что мозг его занят какими-то научными исследованиями, которые не дают ему покоя, даже и во время прогулок, предпринятых с целью развеяться.
Дети сторонились, разбегались врассыпную, бросали свои игры — стоило им только издали завидеть печальную и униженную фигуру доктора, шедшего к ним навстречу. В их детском воображении образ доктора Маделора был окружен ужасами какой-то грозной, непобедимой власти. В таком смысле отзывались всегда о докторе их отцы и матери. Спрятавшись куда-нибудь, при приближении Маделора, дети говорили про него шептались:
— Это господин Маделор, доктор…
Другие спешили прибавить:
— Это тот человек, по вине которого осудили и приговорили к смерти госпожу Комбредель!
Приговорена к смерти! К смерти!
Легко сказать! Для детского разума это было такое дикое, непонятное слово! Конечно, доктор должен, непременно, быть каким-нибудь сверхъестественным существом, чтобы так полновластно распоряжаться жизнью своих ближних…
В дни, последовавшие за днем судопроизводства по делу госпожи Комбредель, Маделор много выходил из дому. Он чувствовал, что город интересуется им, что в устах всех и каждого находится его имя. Он еще раз хотел убедиться в непоколебимости своей медицинской репутации, которая, вот уже целые двадцать лет, окружала его своим ореолом.
И это не значит, чтобы Маделор обманывал самого себя. Его вера в самого себя была здесь решительно не при чем, и нисколько не затемняла его обычного беспристрастия. Он искренно был убежден в свой правоте. Со дня обвинения Анны Комбредель, в глубине его души ни разу не шевельнулось ни единого упрека совести, ни единого сомнения или какого-либо беспокойства. Он довел до конца тяжелую, возложенную на него обязанность. Вот и все!
Он сделал несколько визитов. Обыкновенно, он очень редко навещал своих знакомым, через большие промежутки времени, по торжественным дням.
Теперь, когда его имя переходило теперь из уст в уста, но к его имени, как нечто роковое, неизбежно присоединялось имя Анны Комбредель.
Будь он хотя бы немного повнимательнее к тому, что вокруг него творилось, не будь он так сильно ослеплен блеском своей репутации, он, непременно, сумел бы подметить известного рода пугливое любопытство, которое проглядывало в том показном радушии, с каким его везде принимали.
Но доктору Маделору было теперь не до этого.
Он с жадностью наслаждался своей собственной славой. Эта слава его ослепляла, так сильно он был поглощен созерцанием своего торжества…
Конечно, это было торжество… Не найди он в трупе яда — он смотрел бы на это, как на неудачу. Не найти яда — для него значило потерпеть фиаско.
Глава VI.
Приговор Анне Комбредель был вынесен.
Она, словно милости, попросила позволения увидеться со своим сыном. Ей милостиво разрешили.
Доктор Савиньи, привел маленького Жерома в Шато. Вследствие какого-то особенного снисхождения — может быть, потому, что вдова фермера, даже и после приговора, вызывала к себе какой-то таинственный интерес — ребенку позволили войти в тюрьму.
Тюремщики были настороже. Жером, в смущении, медленными шагами подошел к матери. Та протянула к нему руки и когда мальчик очутился в ее объятиях, он положил свою голову к ней на грудь и зарыдал.
Анна прижала его к себе изо всех сил. Она не могла ни плакать, ни говорить.
Жером обвил руками голову своей матери. Он вздрагивал всем телом и дрожал, как в лихорадке. Рыдая, он кричал:
— Матушка! Матушка! Милая матушка! Я не хочу, чтобы они тебя у меня отняли. Я не хочу, матушка, чтобы ты умерла из-за них.
Она посадила его на скамью, уложила его голову к себе на колени, обвила руками и, с судорожным нетерпением, стала осыпать его поцелуями.
Бедная женщина находилась в страшном волнении. Своими безумными поцелуями она пыталась осушить слезы на глазах мальчика.
— Успокойся, да, успокойся, мой ангел! — говорила несчастная мать, а потом, вдруг затихала.
Она прижималась к ребенку и прислоняла свое лицо к его детскому личику. Ее светлые волосы, рассыпавшиеся беспорядочными, длинными прядями вокруг ее шеи, перемешивались теперь с черными локонами ребенка.
Наконец, она успокоилась, и обратилась к сыну:
— Не правда ли, Жером, ты всегда, всегда будешь любить свою мать? Да, я знаю, ты будешь ее любить, несмотря на тот незаслуженный позор, который ее убивает. Прежде чем произнести над ней свой приговор, ты дождешься того времени, когда ее уже не будет на этом свете. Ты подождешь, когда свет истины прольется на это преступление, которое вынуждают меня искупить теперь своей смертью. Потому что — видишь ли, правда, рано или поздно, непременно откроется, но будет уже поздно. Жером, ты будешь всегда любить свою мать и будешь любить ее все сильнее и сильнее. Ты вспомнишь о тех заботах, о той помощи, которой она тебя окружала, вспомнишь, как она была снисходительна к твоему непослушанию, как она прощала твои шалости. Если бы ты только знал, мой милый мальчик, с каким чувством невыразимой радости я тебя воспитывала, следила за развитием твоих способностей, наблюдала за первыми пробуждениями твоих сердечных привязанностей. Да будет память твоей матери для тебя священна, мой дорогой! Пусть месть и ненависть никогда не коснутся твоего сердца. Твоя мать, действительно, много выстрадала, но мести, мести не надо. Может быть, по мере того, как ты будешь расти и мужать, — может быть, все эти ужасные сцены, при которых ты присутствуешь теперь, в качестве свидетеля, изгладятся из твоей памяти. Тем лучше! Дай бог, чтобы ты не знал, что такое печаль и тоска. Пусть мир и спокойствие царствуют в твоем сердце!
Сказав это, она слегка приподняла голову мальчика. Ее глаза были красными и заплаканными. А он не спускал своего взгляда с матери.
Анна Комбредель смотрела на сына с неизъяснимою нежностью, стараясь запечатлеть одну за другой все черты этого милого личика, которое ей не суждено будет более увидеть на этом свете.
Жером не проронил ни одного слова из того, что было сказано его матерью.
Его ум не был готов осознать происходящее. Перед его воображением, с поразительною ясностью, развертывалось все его будущее.
Это был уже не ребенок, слушавший Анну Комбредель — это был взрослый мужчина.
Подошла тюремная охрана. Они заявили, что время свидания вышло, и что матери и сыну следовало бы расстаться. И, точно — следовало.
Оба, бледные человеческие существа потеряли способность лить слезы. Только рыдания подступали к горлу и душили их конвульсиями. Они в последний раз заключили в объятия.
— Оставь, оставь меня, мой ангел, — сказала мать, — не оставайся здесь. У меня не хватит мужества.
Тюремщики взяли Жерома за руку и повели к выходу. Переступая через порог двери, мальчик оглянулся. Его мать, стоя на коленях, с глазами, расширенными от мук страдания, протягивала к нему руки, пытаясь что-то сказать, но слова не сходило с ее губ.
Жером, с силой, вырвался из рук тюремных охранников. Впрочем, они и не старались его удержать. У них у самих глаза были полны слез.
Ребенок упал на руки матери. Та изнемогала от внутреннего волнения.
— Прощай, — прошептала она, целуя сына с поспешностью, — прощай, прощай!
Возможность обжаловать решение суда кассационным образом была отвергнута обвиненной. Анна не хотела прибегать к чьей-либо милости. Она решилась пожертвовать своей жизнью. Суд людской произнес над ней свой приговор, теперь она предавала себя в руки божеского правосудия.
Впрочем, и с ней не обошлось без реакции.
Так, совсем уже без борьбы, она не хотела положить своей головы на гильотину. Она велела позвать к себе следственного пристава, также президента ассизов и наконец, своего адвоката.
Но она не смогла говорить ни с одним из них. Можно было подумать, что присутствие судей повергает ее в состояние какого-то ледяного оцепенения.
Адвокат предложил подать ей перо, чернила и бумагу. Она согласилась, принялась, было, писать, села за стол, всячески стараясь себя успокоить. Ей хотелось, по-видимому, восстановить в своей памяти разного рода воспоминания. Схватившись вдруг за перо, она набросала на бумаге какие-то странные фразы, безо всякой внутренней логики и последовательности.
В этих фразах попадались два следующих собственных имени:
Антония… Пиэкер…
И больше ничего!
Память отказывалась ей служить. Ее страдания, душевные муки, которые тяготели над ней на протяжении нескольких месяцев, окончательно надломили ее волю. Она была убита, угнетена, уничтожена.
Письмо, написанное в одиночном заключении, было представлено на рассмотрение суда. Всех удивила чрезвычайная непоследовательность послания.
Маделор и другой врач из Шато-ле-Шателя освидетельствовали молодую женщину. Поскольку предполагали, что она страдает умопомешательством.
— Притворяется! — вынесли вердикт врачи, после исследования.
С этого времени, приговоренная, как будто бы, успокоилась. Но совсем перестала говорить. Поникнув головой, ко всему безучастная, она молча дожидалась своей участи. Ожидала палача и гильотину!..
Каждый вечер жители думали, что вот-вот будет назначена казнь и, наконец, приступят к исполнению приговора.
Любопытные целые часы проводили на вокзале железной дороги, чтобы не упустить прибытия гильотины, а когда они возвращались домой, к ним приставали в вопросами. Исполнение приговора должно было осуществиться в ту самую ночь, как приедет палач.
Однажды вечером, на поезде из Парижа, на железнодорожный вокзал прибыли какие-то три незнакомца. Они высадились на дебаркадере. Сопровождавший их багаж, зловещего вида, был вынесен на платформу.
Новоприбывшие, сперва, отправились в здание суда. Но пробыли там всего несколько минут. После чего, они отправились, слегка перекусить в гостиницу. И остались там.
Суд распорядился отправить какие-то предписания в жандармское управление, оповестил и коменданта, комиссара полиции.
Было десятое декабря. На дворе стояла холодная погода. Падал снег, покрывая крыши и засыпая улицы.
Ужасная весть разнеслась по городу:
— Приговор будет приведен в исполнение сегодня в ночь!..
Глава VII.
Слух, в момент облетевший город, был правдой.
Действительно, казнь должна была быть совершена ранним утром, до солнечного восхода.
Известили Маделора. Он только что вернулся с какого-то съезда. Возведя глаза к небу, он прошептал:
— Да поможет Бог этой женщине.
Войдя к себе в спальню, он лег в постель. Но сон не приходил. Ночная лампочка, поставленная на край камина, освещала предметы, находившиеся в комнате, каким-то матовым и тусклым светом. Временам, без всякой видимой причины, пламя лампочки начинало вдруг колыхаться, тогда тени отбрасываемые от вещей на ковер, сходясь и расходясь, принимая самые фантастические очертания.
Каждый час и каждые полчаса маятник самым монотонным образом отбивал размеренные удары. Перед тем, как бить, внутри их механизма начинала скрипеть пружина боевого молоточка…
Пробило полночь!
Снег все еще падал. Отдельные его хлопья садились на ветви дикого винограда, который расползался по стене дома, вплоть до окна, и загораживал его собой.
Теперь в окно глядели одни голые сучья.
Снег цеплялся даже на стекла. Мороз разрисовывал их прихотливыми рисунками.
Маделору не спалось.
Неподвижная тишина ночи давила на него. Это была какая-то мертвая, гробовая тишина. Ему было душно. Кровь то и дело приливала к голове.
Маделор встал с постели, раскрыл окно и большими глотками начал вбирать в себя холодный воздух.
В раскрытое окно падал снег. Его холодные хлопья, словно ледяные слезы, задевали собой щеки и лоб доктора.
Поднялся ветер. Внезапный порыв вихря забросил охапку снега в комнату. Снежинки закружились, завертелись, как рой испуганных бабочек.
Несколько хлопьев снега, случайно, опустились на ночную лампу. Огонь зашипел и потух.
Облака неслись по небу, гонимые северным ветром. Снег начал мало-помалу переставать. На иссиня-чёрном небе тут и там заблестели звезды. Выглянул месяц, и его бледный луч осветил побелевший сад.
Доктор закрыл окно. Ему стало холодно. Он подбросил несколько сучьев на уголья, которые уже тлели. Запылало пламя.
Маделор начал шагать по комнате взад и вперед, напрасно стараясь успокоиться.
Время от времени, он подходил к окну и останавливался, как бы к чему прислушиваясь. В безмолвии угомонившегося города он хотел подметить, хотя бы какой либо признак жизни. Он с таким нетерпением дожидался наступления рассвета.
Ум его находился в таком возбужденном состоянии, что тишина ночи ужасала и пугала бедного доктора.
Он зажег свечи и сел за стол. На столе лежали брошюры, журналы и научные «обозрения». Маделор взял последний номер «Судебно-медицинской хроники», развернул его, машинально разрезал несколько страниц и вдруг… приостановился, как бы чем-то пораженный. Его внимание привлекло заглавие следующей статьи.
ДЕЛО ГАРТЬЕ.
Судебно-медицинское исследование.
Случай предположенного отравления мышьяком.
Ошибка экспертизы.
Несчастный стал читать статью сначала с большим интересом. Потом — с какою-то беспокойной жадностью. Наконец, он читал уже статью под давлением какого-то невообразимого ужаса.
Лицо его покрылось смертною бледностью. Глаза его, расширились с каким-то диким выражением, пожирали строчки. Удивительная вещь!
Дело Гартье имело поразительное сходство с делом собственника фермы Глориэт.
Столяр из Сен-Жерменского предместья, некий Гартье, умер внезапной смертью.
На протяжении его, неверотяно кратковременной болезни были замечены такие симптомы, которые дали повод для подозрений. Предполагали отравление. Освидетельствование трупа не устранило сомнений. Возникла необходимость в химической экспертизе. Приглашенный, с этой целью, врач констатировал присутствие мышьяка во внутренностях трупа. Но компетентность экспертизы была оспорена, защита потребовала назначить повторную экспертизу. Для повторного анализа, назначен был доктор Тардье.
Показание знаменитого медика, составленное очень подробно, утверждало, что во внутренностях трупа Гартье не было и следа ни мышьяка, ни какого-либо другого яда.
Доктор Тардье, пространно излагал детали своего анализа, осуществленного по методу Марша, объяснил, в чем состояла ошибка первой экспертизы, указав, при этом, между прочим, и на то, какие печальные последствия могла бы иметь оплошность врача в подобном случае.
Маделор встал со своего места и беспокойно несколько раз прошелся по комнате.
— Боже мой, да, ведь, это же галлюцинация! — сказал он.
Он сделал себе холодный компресс и положил его на лоб, глаза и виски.
После того, он снова сел и вторично принялся за чтение. Ясное дело — на этот раз не могло уже быть ошибки. К Маделору успело вернуться его обычное самообладание.
Но, ведь, это было ужасно! Судебно-медицинское исследование, в котором эксперт, замещенный, впоследствии, доктором Тардье, сделал такую ужасную ошибку, которую была аналогом с его собственной экспертизы!
Теперь, как будто завеса упала с его глаз. Сомненьям не было места. Мышьяк, который он отыскал во внутренностях Комбределя, не имел никакого отношения к трупу покойного. Все произошло от того, что Маделор пользовался для своего анализа данными, смысл которых был затемнен сторонними данными.
Если это так, то Анна Комбредель, следовательно, невинна. А, между тем, она должна умереть от руки палача, под ножом гильотины! Следовательно, этот приговор не более, чем убийство. И убийца — он, Маделор!
Он бросился в свой кабинет и пробежал остальные тезисы своей экспертизы. Его била лихорадка. На лбу выступила испарина. Маделор походил на безумного.
Он испускал потрясающие душу крики:
—Боже мой! Боже мой! О, Боже!
С дикими воплями, он сбежал по лестнице, бросился в сад и начал метаться из стороны в сторону, как сумасшедший. Маделор спотыкался и падал в снег, но тут же поднимался на ноги. Потом, опять принимался бегать, подавленный несказанным ужасом, ничего не видя от страха, тщетно пытаясь отыскать решетку, калитку, выход!
Он бегал от одной аллеи к другой и не мог найти дорогу. Добежав до середины аллеи, он вдруг разворачивался и бросался в противоположную сторону. Разве мог он отдать отчет в том, что делает!
Он беспрестанно повторял, задыхаясь от волнения:
— Боже мой, Боже мой! Невинна, она невинна!
На церковной колокольне пробило пять часов.
Удары башенных часов, которые заглушал тяжелый слой снега, прозвучали в холодном воздухе, как сдавленные рыдания. Словно тишину ночи нарушала будто какая-то жалоба, как будто какой-то плач.
— Успею ли я? Доберусь вовремя?
Его ноги тонули в снегу, скользили по льду. Он спотыкался, задевая за корни деревьев. Наконец, очутился перед калиткой и с силой толкнул ее. Таким образом, он достиг Шато.
При выходе из городского предместья, он попал не на ту улицу. Поневоле, ему пришлось вернуться назад.
Маделор ничего не видел перед собой. Снег ослеплял его, колени дрожали, он шатался, как пьяный. Время от времени, он протягивал вперед руки, делая какие-то знаки и издавая вопли.
Площадь, где должна была совершаться казнь, находилась на другом конце города. Это место окружали деревья.
Доктор бежал все вперед и вперед, выкрикивая:
— Сжальтесь надо мной, сжальтесь!
Ночь была светлая. В городе было, по-прежнему, очень тихо. На колокольне пробило четверть часа.
Мимо Маделора проносились пешеходы. Из домов на улицу выходили те, которые опоздали. Они пускались вдоль улицы.
Маделор слышал, как они говорили:
— Наверняка, все уже закончится, когда мы доберемся! Торопитесь!
Его оставляли последние силы. Вдруг он очутился на мостовой и свалился. Его мозг помутился, а грудь потряс крик ярости.
Шедшие мимо него люди оглянулись на него и громко рассмеялись. Доктора Маделора никто не узнавал. Маделор опять пустился в путь.
На одну минуту, он остановился, насилу переводя дыхание. Его мучила жажда. Он взял в горсть снегу и жадно припал к нему губами.
Он боялся, как бы не ошибиться и на этот раз дорогой, осмотрелся кругом.
Нет, слава Богу, он шел той самой дорогой, какой и следовало идти. Доктор приближался к цели своего путешествия. Там, впереди, обрисовался темнеющий силуэт полуразрушенных домов, а за ними виднелись смутные абрисы деревьев.
Людей, которые бежали значительно быстрее его, он уже не видел перед собой. Он был один. Теперь, до его слуха доносился какой-то отдаленный шум и неясный голос: точно гул от деревьев в лесу, по которому пронесся внезапный порыв ветра. Это гудела толпа, в некотором отдалении.
Маделору оставалось совсем чуть-чуть. Еще несколько торопливых шагов, и он будет на площади.
Шум, долетавший до его слуха, становился все явственнее и явственнее. Можно было без труда различить отдельные крики и оклики.
Маделор обогнул угол тюремного здания и — очутился на площади!
Гул, висевший в воздухе, над толпой, вдруг затих. Наступило глубокое молчание. В этом молчании было что-то зловещее и ужасное…
Мужчины, женщины стояли спиной к Маделору. Взоры всех устремлены были в одну сторону площади — именно, в ту сторону, которая прилегала к тюрьме.
Доктор, с каким-то яростным озлоблением, бросился в самую середину толпы, сплошной массой обступавшей место зрелища. Он расталкивал народ, не отдавая себе отчета в своих действиях.
Вокруг него раздалось несколько сдержанных голосов; эти голоса говорили:
— Доктор Маделор!
— Смотрите, он сошел с ума!
— Он обезумел!
Впереди, доктор Маделор разглядел небольшое пустое пространство… нечто вроде аллеи, примыкающей к тюремному зданию… По обеим сторонам этой аллеи выстроились в шеренгу жандармы и солдаты… В конце этого пустого пространства возвышалась гильотина! Один вид ее внушал отвращение!
Маделор чувствовал себя, как во сне.
Вот появилось несколько человек. Палач! Его помощники!
А потом, вслед за ними — небольшого роста, нервная женщина, с гладко обстриженными волосами, со связанными на спине руками. Боже мой, как она бледна — эта женщина!
Глава VIII.
Прежде чем продолжать наше повествование, мы должны объяснить вкратце нашим читателям, какое странное сцепление улик, и какая ужасная фатальность привели госпожу Комбредель на подмостки эшафота. Вот в чем дело.
Анна Комбредель была ребенком, брошенным на произвол судьбы. Лет тридцать тому назад, в один прекрасный вечер, в Париже, некий негоциант из улицы Мэль, господин Батёр, представитель торгового дома: Евгений Батёр и Кº, производившего торговлю позументным товаром, в куче пришедшей к нему корреспонденции наткнулся на следующее странное письмо, адресованное на имя его жены:
«Дорогая моя Селина!
Помнишь ли ты еще свою маленькую кузину — Антонию?
Было время, ты ее так сильно любила, не смотря на разницу лет, нас разделявшую. Вспомни пансион, в котором учились. Эта я — Антония!
Скажу тебе, что я нахожусь в затруднительном положении… Или лучше — зачем, в самом деле, стесняться — в крайней нищете и бедности.
Ты вышла замуж, живешь, как прилично жить честной женщине, тебя все уважают, относятся к тебе с должным почтением! Ты не способна ни на что дурное, уверена в том, что муж твой тебя любит — одним словом, ты счастлива! Поймешь ли ты, что я сейчас скажу тебе? Как бы мне не перепугать, не смутить тебя? Выслушай меня!
Я оставила свое семейство, три года тому назад. С тех пор я пошла дорогой ошибок и заблуждений, и чем дальше я шла, тем все ниже и ниже спускалась. До меня дошли, впоследствии, слухи, что мой отец и мать сошли в могилу, отчаявшись увидеть мое возвращение на прямую дорогу. Но ни одно слово проклятия не сорвалось с их губ. Умирая, они простили мне мое поведение.
У меня к тебе просьба. Вот в чем она заключается.
Я вышла замуж в прошлом году. Фамилия моего мужа Лебордье. Он умер, три месяца тому назад, от раны, нанесенной ему ножом во время драки. Я готовилась в то время стать матерью…
Теперь у меня только что родилась дочь.
В настоящее время, я нахожусь во власти человека, от которого всего можно ждать. Он называется Пиэкер. Если я оставлю новорожденную девочку у себя, она, наверное, умрет и от нищеты, и от дурного обращения с ней.
У тебя нет детей! Ведь, правда, что у тебя нет детей? Хочешь, я отдам тебе свою девочку? Хочешь ли ты этого? Отвечай мне, Селина! Подумай и решись! Прошу тебя — поторопись со своим решением! Мне очень хотелось бы, чтобы моя дочь попала к тебе в руки.
Я живу на улице Маркадэ, дом № 117.
Мне нельзя встать с постели. Жду тебя.
Антония».
Получив это письмо и прочитав его, господин Батёр остановился в нерешимости.
Он готов был уже сжечь послание. Но в нем заговорила совесть.
— Пусть жена сама решит этот вопрос! — подумал он про себя. И отнес письмо Селине.
Госпожа Батёр была женщина лет тридцати — с пухлой, кругленькой, розовой фигуркой! У нее были голубые глаза, весьма приветливые и нежные. Вся она, целиком, была олицетворением беспечности и лени.
— Это ужасно! — прошептала она, после прочтения письма и разволновалась.
— Нет, нет, это невозможно оставить ребенка в таком положении!
Она послала одного из своих приказчиков за экипажем. Надела шляпку, набросила шаль на плечи.
— Смотри, ты берешь на себя весьма тяжелую ответственность, — счел нужным добавить господин Батёр.
— Может быть, тебе хотелось бы, чтобы я осталась? — спросила Селина, с оттенком легкой иронии.
Батёр пожал плечами и вошел в магазин в таком настроении духа.
Подъехал экипаж и остановился перед дверью дома Батёров. Селина села в карету.
— Улица Маркадэ, № 117! — крикнула она кучеру и экипаж тронулся.
Из магазина вышел господин Батёр и закричал вслед уезжавшей жене:
— Смотри, Селина! Пожалуйста, побольше благоразумия!
Через двадцать минут, молодая женщина приехала. Госпожа Батёр вышла из экипажа, толкнула дверь, в которой было прорезано отверстие.
В глубине тёмного и сырого коридора раздался громкий звонок. На стене, которая была грязной и влажной, стояла, вместе с нарисованной здесь указывающей рукой, надпись следующего содержания:
«Контора гостиницы размещается в первом этаже».
В доме находились «меблированные комнаты».
Над лестницей смутно вырисовывалось круглое окошко, через которое еле-еле проходил дневной свет. Дело в том, что окно выходило на очень узкий двор, похожий скорее на темный колодец.
Поднявшись на площадку первого этажа, госпожа Батёр наткнулась на толстую женщину, лет около пятидесяти. Это была хозяйка «меблированных комнат».
Она спросила:
— Что вам угодно?
— Мне нужно бы было видеть госпожу Антонию.
— Пятый этаж, комната № 47.
Госпожа Батёр поднялась наверх, прошла каким-то очень тёмным коридором и остановилась перед дверью № 47.
Она потихоньку два раза постучалась. И услышала ответ:
— Войдите!
Глава IX.
Комната, куда вошла госпожа Батёр, выглядела невзрачно. Голые стены, плохенький комод, несколько стульев, маленький столик, колыбелька, в которой кричал новорожденный ребенок — вот и вся обстановка номера.
Колыбелька, с плачущим ребенком, стояла рядом с альковом. Из его ниши донеслись слова:
— Войди, Селина! Неужели ты меня боишься? Если ты никак не можешь осмотреться здесь — в темноте, подними занавески. И скажи мне, который час?
Госпожа Батёр подошла к кровати, на которой лежала Антония. Она колебалась, у нее внутри шла борьба. С одной стороны, как женщина, она не могла преодолеть в себе сочувствия и жалости к своей больной подруге, с другой — она не могла смотреть без отвращения на ту обстановку, которая свидетельствовала об ужасной нищете и позоре, с которыми успела свыкнуться несчастная женщина.Боже мой, какие мокрые и сырые стены!
В постели госпожа Батёр разглядела фигуру молодой женщины.
— Подойди ко мне, Селина! — сказала она, с какою-то странной беспечностью.
— Боже мой, бедная моя Антония, какое страшное положение!
— Ты хочешь, верно, сказать, что я немного изменилась, не так ли? Да, точно — пришлось многое вынести за эту неделю. Но, все кончено, кончено! На будущей неделе — его уже не будет здесь!
— Ты, следовательно, решилась расстаться со своим ребенком?
— Да, да — возьми мою девочку.
— Но, ты хорошо понимаешь, на что ты идешь. Ведь, это преступление! Наконец, это, просто, нечестно!
— Так надо!.. Меня вынуждают, заставляют поступить таким образом… Я уже тебе говорила об этом! — сказала Антония, с какой-то резкостью в голосе.
— Бедная Антония!
Госпожа Батёр устремила пристальный взгляд на больную. На глаза навернулись слезы, у нее не хватило духа, чтобы сказать ей еще что-нибудь.
Антония повернулась в постели, подложив руки под голову.
«Неужели она не отдавала себе отчета в своем поведении? Неужели она не понимала различия между тем, что хорошо и что дурно?»
Селина взяла ребенка к себе на руки.
Это была такая прелестная девочка, розовенькая, пухленькая, с белокурыми волосами. Она громко кричала, заявляя, верно, о том, что ей хочется, очень хочется есть и жить!
Селина поцеловала ребенка в лоб.
Девочку, как будто бы, удивила подобная необычная ласка. Она замолкла.
— Итак, следовательно, ты желаешь, чтобы я взяла твою девочку.
— Да, да, Селина!
— Подумай!
— Говорю тебе, Селина, да! Прощай!
— В таком случае, обещай мне, по крайней мере, хоть то, что ты никогда не возьмешь у меня обратно своего ребенка?
Мать сделала было попытку расхохотаться, но горло ее сдавили судороги.
Потом она сказала:
— Можешь спать спокойно! Ты никогда ничего обо мне не услышишь!
— Желаешь поцеловать ребенка?
— Да.
Госпожа Батёр протянула к ней девочку.
Взяв свою дочь на руки, Антония сделала порывистое движение, как будто не желая расстаться со своим ребенком и навеки удержать его в своих материнских объятиях. Она покрыла девочку поцелуями. Селина, взволнованная, следила за ней.
— Ты вовсе не такая испорченная и злая, какой хочешь казаться, — сказала она. — Зачем, скажи, расстаешься ты со своей девочкой?
Антония пожала плечами.
— Пиэкер не хочет, чтобы я ее оставила у себя. Он бы заколотил ее до смерти.
— Брось этого человека!
— Нет! Поступи я подобным образом, он, непременно бы, убил меня! И при том… при том, я… я люблю его!
Наступило продолжительное молчание.
Обе женщины не находили что сказать друг другу.
Антония в последний раз поцеловала свою девочку.
— До свидания, моя деточка! — сказала она сдавленным голосом.
Глава X.
Когда госпожа Батёр вернулась в магазин, ее муж поспешно выбежал к ней навстречу, обеспокоенный ее долгим отсутствием.
— Посмотри-ка! — воскликнула молодая женщина. — Вот прелестная игрушка. Осторожнее! Осторожней!
Господин Батёр скорчил гримасу. Но Селина выглядела такой счастливой, волей-неволей пришлось господину Батёру замолчать.
Да и вообще-то он был врагом всякого рода скандалов. Неужели этот ребенок может послужить поводом к взаимному раздору. Никогда!
Да и при том: у Батёра не было детей. Он очень скоро привык к новому члену семейства. Его послало ему само Провидение.
Таким образом, Анна Комбредель вошла в дом Батёров. Это был первый дебют в ее жизни.
Антония держала свое слово. О ней ни слуху, ни духу не было. Только, на протяжении долгого времени, каждый год, 29 июля — в день рождения девочки, Селина получала письмо, в котором находилось несколько засушенных цветов. Но в послании не было ни одного слова.
Несмотря на свое падение, на свой позор, мать нет-нет вспоминала о своей дочери.
Потом, впоследствии, прекратились эти послания. Антония, как бы, совсем забыла свою покинутую девочку.
Что с ней случилось? Никто не знал…
Анна, между тем, росла и росла. Она стала взрослой девушкой.
Господин и госпожа Батёр продали свой магазин, а так как они оба были из Шато-ле-Шателе — решили вернуться обратно в родной город и жить там на проценты со своего капитала.
Со свойственной женщине деликатностью, госпожа Батёр ни разу не заикнулась своей приемной дочери о тайне ее рождения.
Анна иногда упоминала в своих молитвах имена отца и матери — ей было сказано, что родители ее давным-давно умерли — без того, чтобы воспоминание о них не пробуждало в ней скорбные чувства и не вызывало краски стыда на ее лице.
В семействе Батёров ей жилось хорошо. Супруги были к ней очень добры, окружили ее обстановкой, полного счастья!
Тут подоспела любовь, со своими радужными грезами. Комбредель получил вдруг важное значение в ее жизни.
Начались робкие улыбки, немой разговор глазами — а у нее были такие большие, прекрасные голубые глаза! Тайные, застенчивые рукопожатия, под сурдинку от постороннего взгляда.
И ее сердце было, отдано!
Она была такая маленькая, такая нервная! Но лишь только она оказывалась рядом с избранником своего сердца, чувствовала себя уже не такою слабой. Девушка оперлась на его сильную руку, прислонила свою белокурую головку к его груди, в которой билось сердце, готовое на любую жертву ради нее. Она знала, что молодой фермер души в ней не чаял. Так Анна сделалась фермершей.
Этот благословенный союз, освещенный лучистым солнцем счастья, был на время омрачен смертью госпожи Батёр, вслед за которой, почти тотчас же, отошел к лучшей жизни и ее муж.
Оба, не имея прямых наследников, оставили дочери Антонии часть своего небольшого состояния.
Про Анну мало было сказать, что она любит своего мужа. Она, просто, его обожала.
То, что случилось потом, было ужасно…
Глава XI.
Комбределя не было дома. Он отправился в Шато, где его ждали дела.
В его отсутствие, в Армуазе появился какой-то неизвестный человек, лет сорока, или даже пятидесяти. Он интересовался как добраться до фермы Глориэт и спрашивал госпожу Комбредель.
Хотя этот человек в прошлом, был очень красивым, и теперь сохранил остатки былой красоты, хотя в его фигуре проглядывало некоторое изящество, впечатление он создавал скорее отталкивающее.
Его чёрные, блестящие глаза внимательно бегали под прикрытием густых ресниц. В его взгляде выражалось что-то беспокойное и угрожающее, в одно и то же время.
Его лоб — узкий и выпуклый на висках, свидетельствовал о хитрости и злости. В этой хитрости было пронырливость лисицы, а в злости — жестокость и кровожадность волка.
Нос его был прямым и непропорционально большим. Он спускался почти до самых губ. А губы были бледны и едва выглядывали из-под редких усов.
Борода незнакомца, очень густая, чёрная, без единого седого волоса, была, однако, не настолько длинна, чтобы прикрыть длинную, худую шею, изборожденную мускулистыми узлами.
Незнакомец был высокого роста, и худощавый. Природа, как видно, поскупилась отпустить на его долю достаточное количество мяса и крови. Глядя на его руки и ноги, любой не задумываясь назвал бы его «долговязым».
Мускулы на его лице отличались чрезвычайной подвижностью. Мимика на его физиономии была, просто, поразительна.
Жозилье, выполнявший на ферме роль, управляющего хозяйственной частью, отправился также в Шато, в сопровождении господина Комбределя.
Странного посетителя привел к госпоже кто-то из слуг. Анна пригласила его присесть. Он сел.
В руках у него была палка. Он надел на набалдашник свою шляпу, сжал палку между ног и, затем, сказал резким голосом:
— Вы меня не знаете. Я — Пиэкер, второй муж Антонии!..
Молодая женщина промолчала, тогда незнакомец повторил свое заявление.
— Вы говорите Антонии! — сказала тогда госпожа Комбредель, словно очнувшись. — Антония… Мою мать звали Антонией.
С этими словами, Анна взглянула на человека, находившегося перед ней. По ее плечам пробежала какая-то инстинктивная оторопь.
Взгляд скользнул по человеку, всматриваться пристальнее в ужасного незнакомца уже не хватило духу…
Пиэкеру совершенно достаточно было одного взгляда, чтобы понять и сразу дать правильную оценку молодой женщине. Он сразу же догадался, что протест не в ее характере, она кроткая и робкая. Несколько угроз, и она сдастся!
После нескольких минут мучительного и тягостного молчания, на протяжении которых Анна Комбредель, с болезненной ясностью чувствовала, как кровь приливает к сердцу, она собралась, наконец, с духом, чтобы спросить у загадочного гостя:
— Кто вы такой?
Голос ее дрожал. Волнение было таким сильным, что она никак не могла преодолеть его.
— Сделайте одолжение, милостивый государь, объяснитесь!
— Я — Пиэкер, второй муж Антонии… Антонии, вашей матери… законный муж!
Анна поднялась со своего места.
Кровь ударила ей в лицо.
— С какой целью вы пришли сюда? — спросила она.
Он перебил ее:
— Что это вы вскочили? Пожалуйста, садитесь! Прошу вас, не бойтесь меня, дитя мое! Право же, на самом деле, я очень порядочный человек.
— Мои мать и отец давным-давно умерли!
Незнакомец усмехнулся зловещей улыбкой.
— Что касается до вашего отца, то вы совершенно правы. Ну, а насчет Антонии — то, вы ошибаетесь — уверяю вас, что она и не думала умирать. Может быть, вам нужны доказательства. Прекрасно! Сейчас будут и доказательства. Смотрите!
С этими словами, Пиэкер немного освободил свою руку из рукава и показал молодой женщине, еще до сих пор, большой кровавый рубец между локтем и кистью руки.
— Повздорили, видите ли! — сказал Пиэкер. — И повздорили — так себе, из пустяков. Она ударила меня по руке бутылкой с водкой… Бутылка разбилась. Я вцепился было ей в шею. Она начала хрипеть, задыхаться. Но я сдержался… и сдержался ради вас, мое дитятко!
Анна смотрела на своего гостя, обезумев от удивления.
— Да, да, — продолжал Пиэкер, — вы были тому причиной, что я ее не задушил. Потому что, конечно, это было бы для вас очень прискорбно. На меня находит иной раз чувствительность… В особенности, если я выпью… И вчера я был пьян… Пришло вот в голову желание вас увидеть — и конец! Что нужды, что вы ее дочь, а не моя собственная… да — что нужды… Пришла, вот, такая мысль в голову!
— Я удивляюсь, милостивый государь, — сказала Анна Комбредель, — почему только я вас слушаю…
И молодая женщина было бросилась к сонетке, но Пиэкер предупредительно схватил ее за руку.
— Тс… тише, тише, моя голубушка! — воскликнул он. — Мне нужно кое-что передать вам, и поверьте, что я коснусь этого вопроса, с большой деликатностью. Мне известно, что вашего мужа нет дома… Но если вы непременно желаете, чтобы я дождался его возвращения, и ему передал все необходимое — прекрасно… мне все равно… я согласен.
Анне, казалось, тяжело слушать таинственного гостя, она теряла сознание, насилу сидела она в своем кресле. Этот человек внушил ей непреодолимый ужас, но она невольно покорялась его влиянию.
Не вставая со своего места, Пиэкер пододвинул свой стул к ее креслу. Сделав это, он сказал:
— Полно ребячиться! Лучше выслушай меня!
В этот момент на его бледном лице был ясно виден гнев, внутри Пиэкера клокотала ярость, поднималась желчь. Лицо его конвульсивно перекосилось, и на нем появились глубокие морщины. Жилы на руках вспухли и налились кровью. Они походили на туго натянутые канаты. Рот угловато скривился под его бородой. Мускулы на лице запрыгали. Не знающие удержу, страсти волновали эту низкую душу.
Глава XII.
Наконец, он начал свое повествование.
Каждое слово, срывавшееся с его губ, напоминало своим звоном звуки стальной пружины, которую сначала натянут, а потом вдруг пустят.
Анна, неподвижная и словно привязанная к своему месту, сидела и слушала.
Она была очень напугана. Ее губы, от страха, были приоткрыты. А Пиэкер рассказывал.
Пиэкер говорил, кто он и что с ним стало… Видите ли, с ним круто обошлась судьба. Он долго распространялся о том, кем он был, и кем была прежде его старуха — Антония.
С цинизмом, в котором звучали, то насмешливые, то угрожающие ноты, нисколько не стесняясь, разворачивал перед бедной, униженной женщиной длинный фолиант, с изображением на нем позорных и бесчестных дел, которыми была наполнена их жизнь, их существование…
— Антония умерла! Скажите, пожалуйста! А, да — вот оно, в чем дело! Конечно, эта госпожа Батёр распустила этот нелепый слух! Подождите еще, старуха проживет до ста лет! Она переживет его, Пиэкера, это — несомненно. Переживет и схоронит. Поклясться можно, что коньяк, который она потягивает, будет ей только на пользу. Он добавляет ей кровь в жилы! Да, а что вы, в самом деле, думаете?..
Да и препотешная же она, эта Антония! Право, она была всегда славной женой, доброй и верной. О том, что такое гордость, она и понятия не имела. И судьба ее тоже! Сегодня деньги, а завтра — крайняя нищета. Привыкла жить настоящей минутой и не заглядывать в будущее. Благородна была всегда, но, зато, и сумасбродная! Есть у нее, о чем вспомнить в молодости. Да вот, к примеру, никаким трудом не брезговала, все было на руку. Да и то сказать: разве можно в Париже оставаться разборчивым при такой жизни. Будешь слишком разборчив, так и околеешь с голоду!
На протяжении всего этого времени, пять… ну, шесть приговоров за воровство или укрывание чужой собственности. Пять или шесть раз — не более того! Пустяки, в самом деле! Впрочем, она как-то раз была приговорена к ссылке на десять лет. Не совсем приятно! Притом, что она была невиновна!..
Он, в это время, устроился так, что его отправили в Пуасси. Зачем? Почему? Так себе!.. Не зачем, и не почему! Просто — фантазия! Фантазия артиста! Хотелось оставаться на воле, когда Антония сидела под замком.
В брак вступили они уже потом, после того как ее выпустили. Но и замужество не принесло им счастья. Открыли было прачечную, да дела шли очень плохо. Затеяли было перепродавать одежду — полиция обратила внимание на их лавочку. За Антонией стали смотреть в оба глаза.
Он, Пиэкер, между тем, ломал голову над изобретением различного рода безделок, которые старался продать, толкаясь по бульварам. Так вот они и жили!
Жили? Да разве это жизнь! Скорее, таким образом, они околевали с голоду. Все выжидали случая, как бы разбогатеть, но как назло, случай не представлялся.
Вот уже три года, как Антония и он подбирают выброшенное тряпье по улицам, таская за спиной корзины. Нет ремесла более унизительного. Но вот в чем дело! Приходит старость! Антония пьет. Он, Пиэкер — тоже. Да и то сказать, совершенства нет на земле. За вином все забывается.
Старуха моя ни за что на свете не хотела рассказывать мне, где находится ее ребенок. Ни за что на свете! Ни угрозы, ни побои — ничего не помогало. А между тем, я на этот счет не скупился.
И вот, в один прекрасный день, под влиянием выпитого вина, под влиянием голода, в минуту откровенности, она во всем призналась. И он, Пиэкер, пустился разыскивать Батёров.
Два дня спустя, он уже знал, что сталось с дочерью Антонии и Лебордье. По наведенным справкам оказалось, что она замужем, богата, счастлива… Но главное… главное, она богата!
После этого, перевернули все вверх дном, чтобы найти где-нибудь в доме деньги… Следовало обновить гардероб, нужны были деньги чтобы доехать из Парижа.
Денег они достали. И вот теперь они в Шато!
И как же они теперь рады оба, и Антония, и Пиэкер, что могут все рассказать доброй барыне — Анне Комбредель, которая, конечно, не придет им на помощь, в виду их бедственного положения…
Вот, что рассказал Пиэкер.